Римма Коваленко МАМИН ЖЕНИХ

МАМИН ЖЕНИХ

Каждый раз он поражал меня своим глубокомыслием. У него была такая игра — озадачивать меня: я удивляюсь, спорю, обнажаю свой недоразвитый ум, а он на этом фоне искрится, как алмаз, как замкнувшийся проводок в сети не очень высокого напряжения. А то как-то он сообщил, что плохая память — благо. Даже больше — это бесценный дар. Все гениальное на земле рождено людьми с плохой памятью. И все счастье, какое только бывает, достается тоже им. Я даже спорить не стала: какой спор, когда непонятно, о чем речь. Что это вообще такое — плохая память? Врожденный склероз? Моя собственная память серединка на половинку, ни плохая, ни хорошая, так что на этот раз его высокоумные речи не задели меня. У меня к нему другой вопрос, прямой и острый, как стрела: «Так как все-таки насчет того, чтобы жениться?» О, если бы я могла это выпалить: «Так как же все-таки насчет того…» Он бы не испугался. Я его знаю. Он бы погас, увял. А мама, узнав, прожгла бы меня своим несчастным взглядом: «Всегда ты. Всегда из-за тебя». Из-за меня она не может выйти замуж, устроить свою жизнь. У меня всегда к слову «устроить» просится добавление «по блату». Устроить что-либо можно только по блату, а вот строит человек сам.

Он же все продолжал про плохую память.

«А какое чудо дарит такая память при чтении! Представляешь, можно всю жизнь перечитывать любимые произведения как новые».

Ну, уж это чересчур.

«Почему «любимые»? При чем здесь множественное число? Можно одно, любимое, читать и читать всю жизнь», — хмыкнула я.

Он оценил, улыбнулся. Из-под пушистых усов блеснули, как у людоеда, крупные, одинаковой величины зубы.

«Ты права. Все можно довести до абсурда. Но все-таки согласись: людям с плохой памятью легче стать счастливыми. Они быстро забывают печали и обиды, а это залог счастья».

Он надоел мне. Похоже, что у него самого была плохая память, вот он и слагал ей оды. Я не испытываю к нему никаких чувств. И представить себе не могу, что кто-то его может любить или ненавидеть. Мама, наверное, с большого отчаяния ухватилась за него. Это же такая редкость: не пьет, не курит, не женат и, кажется, вообще никогда не был чьим-нибудь мужем. Такой бессемейный, бездетный старый юноша, мысли которого крутятся вокруг мировых проблем. Мама считает, что это чисто мужское развлечение. Женщины — о модах, мужчины — о политике. Она готова слушать его скучнейшие размышления о нефтедолларах, президентах, парламентах, только бы он на ней когда-нибудь женился. Я тоже хочу этого. Пусть поженятся. В конце концов он же действительно не пьет, не курит, не матерится. Пусть. Это их жизнь, а не моя, я потерплю. Не очень-то легко жить и знать, что твоя родная, единственная мать не устроила свою жизнь из-за тебя. Я с пяти лет таскаю на себе эту вину. С тех ясных и мудрых детских лет, когда на слова подруг: «Катька слушает», — мама беззаботно отвечала: «Она в этом еще ничего не понимает». А я понимала даже тогда, когда они учитывали мое присутствие, говорили не о маме, не обо мне, а вообще о семье, о детях. «Я думаю, что если бы был мальчик, все было бы проще. Мальчики скрепляют, а девочки вносят разлад». Это сказала мамина подруга Рената. Добрая, любящая меня тетя Реня посеяла в моей душе такую панику, что я всерьез стала думать о том, как бы мне стать мальчиком. Пусть меня остригут, а брюки у меня есть…

Кому должна была мама выдать меня за мальчика, я не помню. Первый, кого я запомнила, был Тимоша. В моей усредненной памяти от него осталось несколько ярких, как из мультфильма, картинок. Берег у моря, крупные синие сливы в моей панамке, открытая дверь в купе поезда, Тимоша и мама стоят, обнявшись, спиной ко мне у окна в проходе. Когда-нибудь, лет через пять или десять, я спрошу у мамы о Тимоше. Тогда она, надеюсь, скажет. Какие секреты между взрослыми людьми? Мы станем подругами. Я не Реня, я объясню ей, почему на ней так никто и не женился. «Ты была слишком наивная, ты думала, что ради всего такого выходят замуж. А мужчинам нужен цирк с клоунами, слонами, львами и воздушными гимнастами. В любом фильме женщина-победительница обеспечивает этот цирк в своем лице. Она веселит и пугает, заставляет восхищаться и замирать от ревности. Конечно, в жизни ни одна женщина не собирается всю жизнь ходить по канату, пугать и веселить своего мужа, но до свадьбы многих на это хватает. А ты вечно глядела на своих избранников преданными, вопросительными глазами. И еще вы с Реней каждого одаривали безнадежным именем «Последний шанс».

Когда я буду выходить замуж, ни одной подруги не будет со мной рядом. И ни одного совета, особенно печатного, не возьму на веру. А то в газетках печатают: «Вы хотите покорить мужчину? Ничего нет проще! Слушайте внимательно все, что он говорит, при любом подходящем случае хвалите его и кормите. Слушайте, хвалите, кормите, и мужчина никогда ни на кого вас не променяет». Чушь! И ради чего?

Впрочем, в нашем случае есть ответ: ради меня. И жизнь свою устроить мама стремится тоже ради меня. Ей не дает покоя, что у нас неполная семья. Человек, выросший в неполной семье, считает такую семью нормальной и потом повторяет ее в собственной жизни. От этого умирают настоящие семьи, а люди звереют. Я с этим не спорю, я только говорю ей: «Пожалуйста, устраивай свою жизнь. Но зачем ты так трепещешь перед его приходом? Пирог в духовке. Скатерть на столе. Кто сейчас распивает чай в комнате и на скатерти? Для чего тогда кухня? И эти блузки, бусы. Ты должна его встречать в брюках и свитере. Минимум косметики. И улыбайся, у тебя же прекрасные зубы. Улыбайся, что-нибудь напевай и скажи ему хоть один раз: «Ах, не морочьте мне голову своими серьезными речами». Мама смотрит на меня пристально. Я нечасто позволяю себе такие выпады. Потом, что-то пересиливая в себе, отвечает:

«Ты считаешь, что я перебарщиваю с косметикой? Между прочим, приличного домашнего свитера у меня нет. И вот еще что… ты слишком строга к нему. Он человек не из сегодняшнего дня. У него есть принципы и правила. А его серьезные разговоры мне нравятся».

На фирме, где она работает, мужчины с ней не разговаривают. У них для разговоров специальное место — лестничная площадка. Там они дымят, как пароходные трубы, и рассуждают о курсе доллара. Наш гость, конечно, в сравнении с ними не из сегодняшнего дня. Он не дымит, не рассказывает анекдотов, юмор у него тоже несовременный, но зато собственный. Когда я уклоняюсь от прямого ответа, он ворчит: «Ну вот опять, вместо того чтобы говорить об Испании, начинаешь с Португалии». В общем, кое-что мне в нем нравится: его невозмутимость, опрятность, сияющие чистотой рубашки. Он всегда выбрит, хорошо подстрижен. Никогда не взрывается и не врет. Это не Саша-Шурик-Титарейкин, который чуть не стал моим отчимом шесть лет назад. Тот прибегал с репетиции, стирал свою единственную рубашку под краном и, пока та сушилась, жарил картошку, и мы ели ее прямо из сковороды, без всяких тарелок. Поев, он брался за телефон. Я с восхищением слушала, как он занимает у всех подряд деньги и врет, врет без оглядки на меня. Одному говорил: «Слушай, у меня две минуты — тут очередь у автомата». Другому: «Я тут у одного чудика. Занял ему сотню, а у него зарплата завтра. Выручи десяткой до завтра». Он довел меня до того, что однажды я открыла коробку, где под маминой шляпой лежали наши деньги, и вручила ему сотню. И потом, подмигивая мне, он слушал, как мама недоумевает: «Просто улетучились. Или я так обсчиталась…»

Но зато его звали Саша-Шурик-Титарейкин. Он танцевал и пел в оперетте, любил мою маму и дарил ей цветы. А этого зовут — жутко произнести вслух — Август. Как какого-нибудь римского императора. Август Бенедиктович. Папу его тоже звали не абы как.

Сущая правда, что люди похожи на свои имена. Этот вылитый Август. И ходит, как Август, и в кресле сидит, как на троне. Интересно, как его звали в детстве — Авгейка, Густик?

Мама его идеализирует. Ее не смущает даже то, что он, как какой-нибудь китаец, приносит тапочки в портфеле и, уходя, уносит их с собой. Он кандидат исторических наук, преподает студентам и считает себя другом молодежи. Так и говорит: «Я — друг молодежи, но табачок врозь». Это значит, что никаких поблажек на экзаменах он своим молодым друзьям не дает. Мне давно хочется спросить у него, почему при своих запасах знаний и интересе к мировым проблемам он не защитил докторскую диссертацию, но вместо этого я почему-то выясняю, что это такое — «кандидат наук». Почему «наук», если наука одна, определенная — историческая. И почему не «в науку», если кандидат? Кандидат в историческую науку — вот как должно звучать его звание. Август слушает меня и указательным пальцем пушит свои холеные усы, разговор ему не нравится. Зрачки сближаются у переносицы. Похоже, он еще и разглядывает свои усы сверху. Я посягаю на что-то запретное, на что не имею права. Но меня несет. «Кандидат — это ведь стоящий на пороге, у закрытых дверей в науку. Кандидат — это всего лишь претендент. Например, кандидат в президенты, кандидат в депутаты».

«Свою любознательность, — вдруг сухим голосом отвечает он, — надо гасить в библиотеке, листать словари, самой добывать ответ. Иждивенчество не обучает».

Мама страдает от наших разговоров. Когда приходит Реня, жалуется ей: «Катька выпряглась. Никакого почтения к старшим».

Реню все считают доброй. Мама красивая, а Реня добрая. Ее доброта обозначена на ней ямочками — на локотках, на щеках, даже там, где кончается шея, у Рени кругленькая, уютная ямочка. Фигуры своей она не понимает, обтягивается узкими кофтами и юбками. И тут ее ямочки как бы восполняются выпуклостями: круглые, как мячики, груди, круглый живот и даже ноги круглые дыньками. От этого все ее мечты и желания — похудеть. Она наваривает огромную кастрюлю риса на воде и съедает ее в три минуты. Потом весь день пьет воду — в воде же никаких калорий, — а вечером приходит к нам взвешиваться. Я вытаскиваю из-под шкафа напольные весы, и Реня, задыхаясь от волнения и надежды, становится на них, смотрит на стрелку и протягивает мне руки. Это означает, что сама она сойти с весов не в силах. Кастрюля риса и вода, которую она выпила, дают прибавку килограмма в три. Такого злодейства добрая Реня пережить не может, плачет крупными горючими слезами, а я смеюсь.

«Из-за чего я истязалась, — спрашивает она, — лучше бы я съела пять пирожных». Она может съесть и десять.

«Лучше бы ты оставила в покое эти диеты, — говорю ей, — ты совсем не толстая. Ты кругленькая. Такие, между прочим, тоже нравятся мужчинам».

Реня, как и мама, не подпускает меня к себе на равных.

«Кто это тут умничает насчет мужчин, — возмущается она, — что это ты себе вбила в голову? Ты что, действительно решила, что я из-за каких-то мужчин давилась этим рисом? Много им чести. Я просто хочу похудеть. Для себя. Для собственного самочувствия».

«Тогда удвой порцию. Вари две, а лучше три кастрюли и ешь, ешь, пока не умрешь».

Реня вытирает полотенцем лицо, успокаивается.

«Ладно, — говорит, — повеселились и хватит. Ты мне лучше скажи — этот приходил?»

«Приходил».

«И что?»

«Ничего. Что и всегда. На земле, оказывается, не так уж много людей, всего шесть миллиардов. Если их всех собрать в одном зрительном зале, то это будет зал размером всего в три-четыре района Московской области».

«Это он сказал?»

«Неужели я сама додумалась? Реня, чем это все кончится? Он же способен приносить и уносить свои тапочки всю жизнь».

«Это не самый худший вариант», — задумчиво произносит Реня.

Я знаю, какой худший. Уйдет и не вернется. Таких худших вариантов уже было пять. И этот Август Бенедиктович уйдет когда-нибудь. Маму как будто кто заколдовал, обрек на одиночество.

«Реня, — говорю я, — но почему надо обязательно замуж? Тысячи женщин живут без мужа и ничего, даже гордятся своей свободой».

«Не надо изрекать свои глупости от имени такого количества женщин, — надменно произносит Реня. Это ее самая подлая черта: втянуть в разговор, а потом огреть своим презрением. — Женщины разные: есть осмотрительные, мудрые, знают, к кому можно выйти навстречу, а есть восторженные, доверчивые, кто их выбрал, того они и боготворят».

Туманно, но в общих чертах понятно. Я, кажется, сама из доверчивых. Если бы меня кто-то выбрал, я бы из одной благодарности любила бы этого человека всю жизнь. Я говорю об этом Рене, она фыркает:

«Ты? Из благодарности? Вот уж что тебе не грозит, так это благодарность. Ты пошла в своего отца. Сама уйдешь с улыбкой на устах и не оглянешься».

Реня, возможно, просто болтает, но мне ее слова переворачивают душу. Я понимаю, когда Август, умничая, говорит обо мне «разбойный возраст», но Реня зачем так — «с улыбкой на устах»?

«Реня, а ты помнишь Тимошу? Я была маленькая, мы ездили на юг, к морю…»

«Тимоша был женат», — резко отвечает Реня и смотрит на меня злыми глазами: ну, что тебя еще интересует?

«Зачем же он тогда ее выбрал, если у него была жена?»

Ренин ответ сражает меня: она его не придумала сейчас, он у нее был готов.

«Затем, что они всегда выбирают тех, которых можно бросить».

Хоть бы у меня была плохая память, хоть бы мне это поскорей забыть. Подходят, выбирают и даже, если женятся, все равно бросают. С ребенком, без ребенка, какая разница. Так, может быть, в самом деле надо их опережать, уходить с улыбкой на устах, чтобы потом, как мама, не глядеть часами в одну точку, не говорить подругам по телефону: «Нет, я не страдаю, просто беспрерывно болит сердце, будто в него воткнули большой ржавый гвоздь».

Когда-то мне очень хотелось увидеться с отцом. Бывает же так: родители расстались, но оба любят своего ребенка. Я была уверена, что он меня любит, но отвык да плюс еще чувство вины. Представляла, как мы с ним встречаемся тайком, сидим в кафе, едим мороженое, смеемся и не касаемся нашей жизненной трагедии. У него другая семья, другие дети, у меня мама. У каждого из нас — это свое, но есть и общее — наше родство. Он мой отец, я его дочь, и этого у нас никто никогда не отнимет. Я разыскала его адрес и телефон, позвонила и напоролась на его жену. Я очень трусила, волновалась, да и лет мне тогда было двенадцать, самый нестойкий возраст. Жена прикинулась, что он вроде как рядом, спросила, что ему сказать, кто спрашивает? Ну я и ляпнула: «Дочь».

Тут она мне вмазала:

«Понадобился! Алименты маленькие, а потребности большие? На колготки не хватает?»

Хорошо, что я дослушала, не бросила трубку. Она прооралась и заговорила нормальным голосом:

«Нет его. Уехал. Мы с ним уже три года в разводе. А уехал позавчера. В Петербург. А может, и не уехал. У него же ни одного слова правды. Тебя ведь Катей зовут? Забудь его, Катя. Считай, что он погиб на Великой Отечественной войне».

«Он же родился после войны».

«Ну тогда считай, что он утонул или попал под поезд».

Надо было как-то заканчивать разговор, и я сказала:

«Буду считать, что он упал с балкона».

Она уточнила:

«С шестнадцатого этажа».

Через несколько дней я зачем-то опять позвонила ей и спросила:

«У вас есть дети?»

«Нету. Зачем они тебе?»

«Были бы брат или сестра, я бы их любила».

Она очень удивилась.

«Любить тебе, что ли, некого? Мать люби. А чужих любить не спеши. Еще налюбишься, узнаешь, что это за лихо. Странная ты девочка, жила, жила и вдруг отца вспомнила, теперь вот мне звонишь. Может, ты чего недоговариваешь? Может быть, тебе чего нужно?»

«Мне не от вас, мне от всех людей надо, чтобы они не обижали друг друга и никто ни от кого не убегал».

На этот раз она не удивилась, сказала серьезно и печально:

«Всем это надо».

Больше я ей не звонила. А теперь вот думаю: а ведь я тоже от нее сбежала. Позвонила, познакомилась, расположила ее к себе и исчезла. Может быть, Реня права: без улыбки на устах, но все-таки бросила.

Реня считает меня не только неблагодарной, но еще и агрессором. Она и мама упорно проводят между собой и мной черту: мы — здесь, ты — там, и не переступай. Но я то и дело не только переступаю эту границу, но еще и пытаюсь захватить чужую территорию. «Смотри, что получается, — говорит Реня, — у тебя школа, подруги, двойки-пятерки, мальчики, секреты, всякие свои события. Разве мы с мамой лезем в эту твою жизнь? Что мы о ней знаем? Так, в общих чертах. А ты врываешься в нашу жизнь, как пират на чужой корабль, все тебе надо присвоить, во все сунуть нос». Я не спорю, хотя и могла бы, но надоело толочь воду в ступе. Зачем им врываться в мою жизнь? Они уже в ней были, прожили, она им известна. А я врываюсь совсем не в их жизнь, а в свой завтрашний день. Мне надо в нем разобраться, чтобы потом не ходить с ржавым гвоздем в сердце.

В последние дни Август меня избегает. Не ведет своих высокоумных разговоров, даже не смотрит в мою сторону. Переключился целиком на маму. Она последовала моему совету; они пьют чай на кухне. Дверь закрыта, но кое-что до меня долетает. Кажется, он собирается в какую-то поездку. И мама хочет ехать с ним, но он не согласен. «Это невозможно. Это валюта. В этом нет никакой необходимости». Мама настаивает на своем, голос ее звучит жалобно, слов не разобрать. Мне хочется открыть дверь и крикнуть ему в лицо: «Уезжаешь? Ха-ха-ха! Что еще за поездка! Получше ничего не мог придумать? Уматывай своим ходом, можешь даже без своей людоедской улыбки. Кандидат наук! Кандидат разбитых сердец — вот ты кто! Это твое звание!»

Он ушел, не сказав мне ни слова. Закрыв за ним дверь, мама уткнулась лицом в пальто на вешалке и стояла так, пока я не окликнула. Глаза у нее были невидящие, лицо серое. Она вернулась на кухню и стала там мыть посуду. Потом включила телевизор. На экране мотался весельчак заяц, она глядела на него, но вряд ли видела.

«Мама, — сказала я, — не переживай. И переключи программу, зачем тебе этот мультфильм? А этого старого господина с пушистыми усами забудь. Знаешь, на кого он похож? На моржа, который сел на диету и достиг больших успехов. Не то, что наша Реня».

Мне хотелось развеселить ее, но ничего не получалось, она не слышала моих слов. Тогда я в отчаянии сказала:

«Тебе надо было родить мальчика. Мальчики скрепляют, а девочки вносят разлад. Я вечно лезу туда, куда меня не просят. Из-за меня ты не можешь устроить свою жизнь. Хочешь, я поступлю в какое-нибудь училище и перейду в общежитие?» Она ответила, как с ней бывает, совсем не на мой вопрос. Выключила телевизор, повернулась ко мне и сказала:

«Он не старый. Сорок шесть лет — далеко не старость».

Наверное, гвоздь уже вонзился в ее сердце: она не ужаснулась, что я готова пожертвовать собой — уйти из дома, в ее мыслях был только он, этот Август. И никто ей больше не был нужен, даже родная дочь.

«Он уезжает?» — спросила я, чтобы окончательно во всем удостовериться.

«Да».

«И не придет к нам перед отъездом?»

«Нет».

Но он пришел. Явился через два дня. С портфелем, в котором, как всегда, были тапочки. Как ни в чем не бывало стал переобуваться в прихожей. Я сказала, что мамы нет дома, он ответил: я знаю.

«Значит, вы пришли ко мне?»

«Значит, к тебе».

Он сел в то же кресло, в котором сидел всегда, но я видела, что он уже не здесь, уже отчалил, отплыл в другие дали. Вот уж точно: это не Саша-Шурик-Титарейкин, который растаял, как привидение, при свете дня. Этот хочет уйти, свалить, как у нас говорят в классе, благородно, что-то объяснить, сказать последнее слово. Ну что ж, послушаем. Я сказала себе: держись и не трусь, он же спокоен. Он был даже чересчур спокоен.

«Когда-то, — начал он, — мне было столько же лет, сколько тебе сейчас. Такой же разбойный возраст. Жил, рос, все знал, даже то, что человеку вообще знать не дано».

Смелость не покинула меня.

«Это история. Давайте поближе к сегодняшнему дню. Вы уезжаете? Вот и давайте об этом».

«Давай. Я действительно уезжаю. И, вполне возможно, не вернусь. Поэтому и пришел к тебе».

«Зачем? Зачем себя так утруждать? Другие уходили и уезжали по-простому. Даже перед мамой не держали речей, не то что передо мной».

«А я держу такую речь. И хочу, чтобы ты ее выслушала. Я хочу, чтобы ты, когда меня не будет, берегла маму, не мучила ее своим дурацким всезнанием, не набивалась к ней в подруги. Мать произвела тебя на свет, и только за одно это ты должна любить и почитать ее всю жизнь. А дружить… Будешь добрым человеком, и будут у тебя настоящие друзья».

Просто не речь, а завещание людоеда. Я взорвалась и сказала ему все, что думала о нем и о таких, как он, кандидатах разбитых сердец. Выбирают, приходят, а у самих в кармане ржавый гвоздь, только и ждут той минуты, чтобы всадить этот гвоздь в доверчивое сердце.

Я не заметила, когда он закрыл глаза и умер. Я запнулась на полуслове, увидела его соскользнувшие с подлокотников безжизненные руки, потом увидела его посиневшие губы и закрытые глаза.

Теперь я знаю, что это такое — закричать не своим голосом. Это когда все у тебя внутри оборвалось от страха и ты кричишь незнакомым тебе сиплым басом. Я закричала: «Ма-ма! Мамочка! Он умер! Что мне делать, мамочка?» Тут я немного пришла в себя и вспомнила номер «Скорой помощи» — ноль три. Набрала его и довольно внятно объяснила, что произошло. Женский голос спросил:

«Сколько ему лет?»

«Сорок шесть», — ответила я и зачем-то стала объяснять, что он не старый, что сорок шесть — это совсем не старость.

Он открыл глаза, когда в дверь позвонили.

«Катя, — попросил, — не говори ничего маме, не пугай ее».

Потом я слушала его ответы на вопросы врача, и мое собственное сердце готово было разорваться от стыда и раскаяния. От отказывался ехать в больницу, у него на завтрашний авиарейс билет в кармане, в Мюнхен, там ему предстоит операция. Но врач попалась несговорчивая. Она ему даже с кресла не разрешила подняться. Когда принесли носилки, он взял меня за руку и сказал:

«Мы договорились? Ты ничего не Скажешь маме? А разговор наш забудь».

Он был прав. Намного легче было бы, если бы я могла все это забыть. Но даже моя память — серединка на половинку — не в силах этого сделать.


Загрузка...