Десятое путешествие 1841 — 1842 гг.

Опубликовав важнейшую часть из всего со­бранного им за предыдущие поездки — эпические и лирические песни, Лённрот все больше внима­ния стал уделять изучению языка. В январе 1841 года вместе с норвежским языковедом пастором Нильсом Стокфлетом он отправился в длитель­ную лингвистическую экспедицию, намереваясь через Олонец добраться до русской и норвежской Лапландии, а по возможности и до самоедов [ненцев]. Они доехали до Иломантси, а оттуда Лённрот через Салми и Вескелюс уже один про­должил путь в Петрозаводск. Но поскольку на границе ему не сделали должной контрольной отметки в паспорте, поездка прервалась и ему пришлось вернуться в Финляндию. Лето он про­вел в Лаукко, осенью поехал снова, на этот раз с М. А. Кастреном, в финляндскую Лапландию. Кастрен присоединился к Лённроту в Кеми [Фин­ляндия], откуда исследователи вместе поехали в Инари, навестили Стокфлета в Карасйоки (нор­вежская Лапландия), а после этого зимой 1842 года совершили длительную и трудную поездку в Паатсйоки, Колу, Кандалакшу, Ковду, Кереть и Кемь, а оттуда отправились в Архангельск, ку­да прибыли в конце мая. Найдя изучение языка самоедов бесполезным для себя, Лённрот в Ар­хангельске отказался от попытки изучить этот язык, расстался с Кастреном и в июле отправил­ся в обратный путь и, частично по суше, частич­но по воде, проехал через Онегу, Каргополь и Вытегру до Лодейного Поля. Из Лодейного Поля Лённрот совершил продолжавшуюся не­сколько недель поездку к вепсам в верховья реки Оять. В октябре он вернулся домой.

ИЗ ДНЕВНИКА

Сямяярви, 12 марта 1841 г.

Я посетил дом одного священника, где меня приняли с тем неподдельным радушием и гостеприимством, какое могут оказать бедные люди. Сварили кофе и прямо-таки упросили выпить третью чашку. Сетовали, что на этот раз в доме не оказалось чая. «Ну, этой беде нетрудно по­мочь», — подумал я и вынул из своей сумки кулек, который мне, к счастью, удалось сохранить, хотя последний возница-финн ни в какую не хотел везти меня через та­можню, пока я не извлек из своей бедной дорожной сум­ки все, что запрещено провозить через границу. Пришлось оставить на границе гостинец радушных хозяев из дома священника в Иломантси — почти не начатую бутылку вод­ки, но с чаем и сахаром мне жалко было расставаться. «Уж если таможенник вздумает отобрать это, то пусть бе­рет», — подумал я. Однако возница рассуждал иначе: «Плевать мне на ваш чай и сахар, но ежели меня поймают на том, что я везу человека с запретным товаром, у меня заберут лошадь». И он рассказал историю про одного муж­чину, который пытался перевезти через границу контра­бандой немного кофе. У него конфисковали не только ко­фе, но и лошадь с санями, да и сам он едва ли избежал бы ареста, если бы не быстрые ноги, которые помогли ему скрыться в лесу. У другого обнаружили в кармане бутыл­ку вина и тоже отобрали лошадь. И все же эти рассказы не напугали меня, я решил сохранить свой чай и кофе, и возница наконец согласился, но с тем условием, что я выкуплю его лошадь, если ее конфискуют из-за моих припасов. Но когда мы прибыли на таможенный пункт, служащий выказал полное пренебрежение к моей сумке, не удостоив ее даже взглядом.

Так мне удалось сберечь кулек с чаем, который я и от­дал жене священника. Сразу же вскипятили самовар, сели пить чай и выпили очень много. Самовар — приспособле­ние для варки чая — русское слово, означающее «сам ва­рит». В доме их было два. Однако самоварные свойства не следует понимать буквально. [...]

На следующий день с утра пили и чай и кофе, но ког­да вечером поп спросил у попадьи, почему не подают чай, последовал ответ: «Сахара нет». Мне тут же вспомнилась пословица: «Многого бедному не хватает, не только свини­ны», и сбереженный сахар тоже пригодился.

Кто не видел воочию домов, какие строят в русской Карелии и Олонецкой губернии, со множеством ходов и выходов, всевозможных помещений, тот не сможет полу­чить ясного представления о них. Более состоятельные семьи живут в двухэтажных домах, на каждом этаже — по две-три жилые комнаты, а также сени (синчо) с лестницами вверх и вниз. Кроме того, имеется два-три чулана со входами из тех же сеней. Одна лестница, веду­щая вниз из сеней первого этажа, выводит на улицу, дру­гая — на крытый двор и конюшню. Из сеней второго этажа одна лестница ведет в нижние сени, другая — в конюшню и хлев, а третья — на чердак. Верхние сени имеют выход на саран. Если живешь на верхнем этаже и отважишься в темноте спуститься вниз, то, не имея многолетнего опыта проживания в доме и не зная, где что находится, ты под­вергаешь себя опасности заблудиться здесь. Однажды мне пришлось по крайней мере четверть часа блуждать из по­мещения в помещение, пока я не улегся в одном из них на что-то довольно твердое, собираясь поспать до рассвета. Раздосадованный, я не хотел звать на помощь. Но тут появилась одна из хозяек с горящей лучиной в руке и вы­вела меня оттуда. Оказывается, я попал в хлев и располо­жился на старых санях у дверей.

ИЗ ДНЕВНИКА

Петрозаводск, 15 марта 1841 г.

Олончане, говорящие по-фински, называют свой язык ливви. Видимо, это слово происходит от русского люди, потому что народ здесь называет себя людиками[150]. В язык этот замешалось много русских слов, нужных и ненуж­ных. Кроме того, формы слов несколько отличаются от финских. [...]

Здесь, так же как и в Финляндии, язык в разных воло­стях имеет свои различия. Говоры Вуоккиниеми и Репола представляют собой смесь карельского и олонецкого гово­ров.

Особый говор составляет вепсский язык, на котором, по полученным мною сведениям, говорят в Шолттиярви, в шестидесяти верстах к югу от Петрозаводска. Людики вряд ли вообще понимают вепсский. Если человек говорит непонятно, его называют «вепсом». Людики отличаются от жителей более северных погостов, таких как Линдаярви, Репола, Рукаваара и др., которых они называют лаппалайсет [лопари].

ИЗ ДНЕВНИКА

Петрозаводск. 19 марта 1841 г.

Удивительно не везет мне с паспортами. Лишь в Иломантси, на тридцать миль удалившись от Каяни, я заме­тил, что переводчик при переводе паспорта на русский язык сократил время его действия — вместо двух лет напи­сал два месяца. Я не смел и надеяться на то, чтобы пас­порт в таком виде сгодился в России, поэтому отправил его обратно с возвращавшимся Стокфлетом и попросил прислать взамен новый. Но когда мое письмо пришло в Оулу, губернатора Лагерборга не оказалось на месте, и в паспорте ножом соскребли слово «месяца» и написали «года». Причем это было проделано так мастерски, что рядом со словом «года» на месте соскобленного слова зияла внушительная дырка, примерно равная цифре ноль. Просить повторно заменить паспорт не хватало терпения, хотелось наконец-то оказаться по ту сторону границы, хотя исправленный таким образом паспорт мог сослужить плохую службу. Правда, внизу рукой переводчика было засвидетельствовано, что паспорт действителен два года, но ведь слова переводчика имеют отношение только к са­мому переводу и не свидетельствуют ни о чем ином. Так, я прибыл в таможню, расположенную в одном из домов деревни Колатселькя волости Туломаярви. Таможенник этой ночью вернулся из поездки в Олонец. Он был еще в постели, когда я, приехав туда в полуденное время, хо­тел показать ему свой паспорт, в соответствии с предписа­нием, записанным на его обложке, что этот документ не­обходимо показывать на первой же таможне. «В этом нет надобности», — таков был ответ господина, не пожелавшего покидать свою постель. Даже сумку не проверили, так что ничто не угрожало моим книгам и бумагам, и я мог бес­препятственно продолжать свой путь. А так как дорога шла вдоль границы, то через пятьдесят пять верст я бла­гополучно проехал через вторую таможню в местечке Вескелюс. Таможенника не было на месте, он, как было сказано, поехал отвозить в Петрозаводск конфискованные товары. И здесь не понадобилось открывать сумку, так как солдат поверил уверениям возницы, что в ней нет ничего, кроме книг.

Таким образом, 15 марта я прибыл сюда, в Петроза­водск, и на следующий день отнес паспорт в полицейский участок. Я полагал, что все в порядке, но вчера, 18 числа, получил из полицейского участка приглашение явиться туда. Там городничий объявил мне, что я не имею права проживать здесь по этому паспорту и что мне следует от­правиться обратно по ту сторону границы. «Почему же?» — «Потому что вы не показали паспорт на таможне». Я объяснил, почему не было подписи таможенника, но никакие объяснения не помогли, и мне надлежало уби­раться из города подобру-поздорову. Тогда я пошел к губернатору, в надежде с его помощью устроить свои дела. Но и эта надежда рухнула. Все же я добился раз­решения проехать до ближайшей таможни, откуда я мог вернуться обратно, получив таможенную отметку. Так блюдется закон. Выходит, чтобы не проделывать вновь в оба конца путь, равный восьмидесяти шести верстам, мне надо было спорить до тех пор, пока не выдали бы свиде­тельства о прохождении осмотра в Колатселькя, или же дожидаться в Вескелюс возвращения таможенника. Но разве я мог предположить такое?

Собираясь к губернатору, я взял с собой докторское свидетельство, а также некоторые другие документы, что­бы доказать при необходимости, что я еду не под чужим именем. Но показывать их не пришлось. Отлучившись не­надолго, губернатор по возвращении попросил меня посе­тить его супругу, которая якобы болеет. Наверное, это своего рода испытание, подумал я про себя, либо экзамен по медицине, который должен показать, являюсь ли я вра­чом на самом деле. Я последовал за губернатором в покои. Его супруга рассказала мне — по-немецки, — что она про­студилась и после этого уже три недели чувствует себя нездоровой: был жар, кровотечение из носа и пр. Я спро­сил, почему же они не позвали городского врача, ведь, по слухам, их тут целых три. Мне ответили, что не стали де­лать этого, поскольку надеялись, что все и так пройдет. После этого я еще больше уверился в том, что болезнь была лишь предлогом для того, чтобы подшутить над странным путником либо устроить экзамен в области его медицинских познаний. Если дело касалось первого, то я вполне соответствовал их представлениям, так как расте­рялся при этом испытании, ужасно плохо говорил по-не­мецки, из головы вылетели все даже самые обычные фра­зы. Чтобы оправдать свое звание, я сел и написал рецепт (какой-то потогонный чай) и попросил послать в аптеку. Скорее всего, рецепт никуда не отнесли, а передали до­машнему врачу. Если бы не моя растерянность, было бы неплохо подвергнуть испытаниям саму госпожу и доказать ей, что она совершенно здорова. Но поскольку у меня не ладилось с немецким, я отказался от своего намерения. Вернувшись в кабинет губернатора, я попросил разреше­ния пожить в городе три-четыре дня, прежде чем поеду на таможню. С этим согласились.

ДОКТОРУ РАББЕ

Петрозаводск, 20 марта 1841 г.

Дорогой брат!

Чтобы последняя часть «Истории России»[151] наконец-то увидела свет, посылаю тебе эту рукопись с просьбой дого­вориться с Васениусом о ее печатании так, как считаешь нужным. Часть рукописи еще не правилась и находится в таком виде, в каком она вышла из-под пера Г. Тиклена. Поговори с Акиандером, Столбергом, Каяном или с кем-нибудь еще, кто бы согласился поработать над нею и вне­сти необходимые исправления; за труды получил бы де­сять, а может, и более экземпляров полного издания исто­рии. В любом случае следовало бы обратиться к Акиандеру, чтобы он разрешил воспользоваться теми поправками, которые он, сверив их по большой истории Карамзина, внес в «Историю России» Германа. Ведь именно послед­ней руководствовался Тиклен. Надо бы сделать уже в ру­кописи исправления, относящиеся к еще не напечатанной части, а остальные поправки к уже изданным листам сле­довало бы поместить кратким приложением в конце книги. [...]

Со Стокфлетом мы расстались в Иломантси. Оттуда я проделал путь через приходы Тохмаярви, Пялкъярви, Рускеала, Импилахти, Салми, Туломаярви, Вескелюс, Сямяярви и Вийтана сюда. Пробыв здесь пять-шесть суток, я думаю дня через два отправиться дальше и, продвигаясь понемногу, собирать все то, что может иметь интерес для филологии. Так я доберусь до Кеми, расположенной на берегу Белого моря, а оттуда сразу, как только откроется вода, поеду в Архангельск. Не задерживаясь там долго, я через всю русскую Лапландию, где проведу лето, на­правлюсь в Колу. Рассчитываю прибыть в Колу лишь поздней осенью. Оттуда вдоль морского побережья я от­правлюсь в Весисаари и Алаттио и в одном из этих посе­лений встречусь со Стокфлетом. Из Алаттио через Торнио и Оулу я вернусь в Каяни. Таков план моего путешествия. Может показаться, что на него уйдет уйма времени, но я привык работать во время поездок, так что потери будут совсем незначительные. Знакомство с лопарским языком может мне пригодиться при составлении словаря[152], если только это дело не превратится в простое перечисление и перевод известных слов. Мне бы хотелось также настоль­ко ознакомиться с основами языка самоедов, чтобы знать, в какой мере он может быть полезен для изучения фин­ского. Но на это, пожалуй, не хватит времени, потому что на достижение определенных успехов в подобном иссле­довании ушло бы по крайней мере не менее полугода. Ведь пришлось бы обучаться языку, на котором, как мне из­вестно, не написано еще ни одной грамматики. [...]

АКАДЕМИКУ ШЕГРЕНУ[153]

Петрозаводск, 21 марта 1841 г.

Глубокочтимый и достопочтенный господин коллежский советник!

Поездка в русскую Лапландию, о которой я имел честь упомянуть Вам прошлым летом, уже осуществляется мною, но я не продвинулся далее Петрозаводска, хотя выехал из Каяни более двух месяцев тому назад. Я намеревался отправиться в эту поездку еще прошлой осенью, но неожи­данно в Каяни меня приехал навестить пастор Стокфлет, который пять недель изучал там финский, а затем сопро­вождал меня до Иломантси, откуда после нашей совмест­ной работы в течение восьми недель, через Каяни, Оулу и Торнио, вернулся в Лапландию. Я же отправился к оло­нецким финнам в Салми, Туломаярви, Вескелюс и Сямяярви, где какое-то время изучал диалект этих мест и не раз досадовал на смешение его с русским. Даже сильно исковерканный финский в окрестностях Турку все-таки сравнительно чище сего олонецкого говора. У священника из Сямяярви я заполучил катехизис 1804 года, изданный на олонецком говоре славянскими буквами.

Через два дня я вновь отправлюсь по деревням, наде­ясь в начале мая быть в Кеми, а оттуда, как только море откроется, поехать в Архангельск. Предполагаю все лето провести в русской Лапландии, а следующую зиму — в норвежской Лапландии. Если бы у меня были грамма­тические или другие пособия для изучения языка само­едов, то я охотно поехал бы на несколько месяцев к жи­вущим поблизости самоедам, но без всякой подготовки и не располагая для этого временем, я навряд ли сумел бы заметно продвинуться в изучении их языка. Если же существует грамматика или какая-либо другая книга на этом языке и если их можно купить в книжной лавке, я прошу Вас оказать любезность и отправить ее мне в Архангельск, где я буду находиться вплоть до середины мая. Я прошу Вас также уплатить за нее, позднее я рас­считаюсь с Вами. У меня с собой довольно много книг на лопарском языке, к тому же я заручился обещанием пас­тора Стокфлета и впредь высылать мне книги в Архан­гельск. [.. .J

ИЗ ДНЕВНИКА

Петрозаводск, 22 марта 1841 г

Вчера я побывал на вечеринке у одного лекаря — более высокопоставленным я не посмел нанести даже визита, опасаясь, что либо они окажутся для меня слишком знат­ными, либо я для них буду слишком прост. Сначала меня угостили рюмкой водки (очищенной), потом кофе, чаем, затем предложили что-то вроде киселя, пряники, орехи разных сортов, в том числе кедровые. После ужина играли в карты и кости. Время от времени угощали вином, но когда я отказался пить, сказав, что оно слишком крепкое, для меня приготовили грог. Весь визит длился от шести до половины десятого.

Только что вернулся домой из казармы семинаристов. Живет их там человек тридцать в пяти-шести комнатах. Все они, по-видимому, сыновья священников и дьяконов из окрестностей Петрозаводска. Многие из них говорят на языке ливви. В семинарии они обучаются десять лет и кроме латыни, греческого и древнееврейского учат также немецкий и французский. Обучение ведется частично и на ливвиковском языке, но в основном по-русски. Семинари­сты знают по крайней мере названия таких дисциплин, как логика и риторика, более знакомы им история и геогра­фия. Мне довелось беседовать с дьяконами, окончившими курс семинарии, и, судя по их познаниям, это учебное за­ведение не заслуживает никаких похвал. Умение говорить на латыни считается признаком необычайных способностей. Семинарист имеет право отказаться от духовного сана. [...]

ИЗ ДНЕВНИКА

Петрозаводск, 24 марта 1841 г.

Вчера поручил дьякону Алексею Максимовичу Коткозерскому выслать письма, которые придут на мое имя в Кемь. Для этого понадобилась следующая бумага:

(Доверенность, написанная по-русски)

Письма надлежит направить в Архангельск.

Кстати, вчера ходил к городничему за паспортом, что­бы отправиться в предполагавшуюся поездку (см. запись от 19 марта). Паспорт выдали без всяких изменений, но мне пришлось подписаться под какой-то бумагой. Я точно не знаю ее содержания, но полагаю, что это было обяза­тельство, в котором я обещался «добровольно, без надле­жащих принудительных мер» безотлагательно выехать в Вескелюс или же вернуться в Финляндию. [...]

Кроме того, вчера же ходил осматривать достоприме­чательности города. Побывал на заводе, расположенном к югу от города, от которого его отделяет речка. Но я не увидел там ничего примечательного, кроме расплавленно­го железа, его отлива в специальные формы, и вернулся обратно. Завод этот, как второй город, такой же боль­шой. [...]

ИЗ ДНЕВНИКА

Вескелюс, 27 марта 1841 г.

Итак, я нынче проехал обратно девять миль. Но и на этот раз таможенника нет дома и мне придется ждать его неизвестно сколько. В Вийтана крестьянин Густриев рас­сказал об учебных заведениях Петрозаводска. Как после гимназии, так и после семинарии, по его словам, можно поступить в Петербургский университет. Но науки, кото­рым там обучают, настолько мудрены, что не у всякого выдерживает голова. Многие сходят с ума. Редко кто оста­ется при полном рассудке.

Предрассудки и суеверия. Некий отец, работая в риге, ругнул своего сына: «Черт бы тебя побрал!» Нечистый тотчас же забрал парня, и никто его больше не видел. Долго и безуспешно проискав сына, отец через полгода от одного колдуна получил совет пойти за много миль в та­кое-то место и позвать мальчика по имени. Сказано — сделано. Добрался отец до того места. Его все время со­провождала нечистая сила. Если приходилось садиться за стол, не благословив еду, то злые духи съедали все со стола, взамен оставляя на столе какую-то пахучую смолу, которую люди принимали за обычную еду и с аппетитом съедали. Sic discitur![154]

ИЗ ДНЕВНИКА

Вескелюс, 30 марта 1841 г.

Почти пять суток я прождал таможенника, который вернулся домой прошлой ночью. Только что пришел от него со своим паспортом. Таможенник посчитал, что он не вправе вносить в него свою отметку. Он, дескать, разгова­ривал с губернатором о подписях на предъявляемых ему паспортах, и губернатор тоже считает, что их следует про­верять либо на таможне в Раяйоки, либо в Петербурге, но не на здешней таможне. Что делать! Видимо, придется возвращаться обратно в Финляндию, иначе может полу­читься так, что если даже и удастся добраться до Кеми, меня могут выгнать оттуда или же увезти принудительно. Кроме того, любой писарь-самоучка может обвести меня вокруг пальца, потому что на обратной стороне паспорта ясно сказано, что тех, чей паспорт не проверен и не от­мечен на границе, следует отправлять обратно на его соб­ственные средства. [...]

Странно, что уже не первый раз какие-то мелочи вы­нуждали меня значительно отклоняться от намеченных планов. То ли по глупости губернатора, то ли таможенни­ка — иначе не скажешь — я теперь не мог поехать в Лап­ландию и к самоедам. Но нет худа без добра, может, это и к лучшему. Прощай, Россия, на время, до свидания! Я возвращаюсь в Финляндию. В Сортавале решим оконча­тельно, где провести весну. [...]

У жителей Олонецкого края не принято есть раньше двенадцати часов дня. Второй раз едят вечером, реже — днем. Готовят уху, рыбу. Муйкее риеппо (квашеная репа), кейтин риеппо (вареная репа), лохко (пареная репа), па­пой (печеная репа). В репный квас добавляют соль и едят его ложкой. Каждый день пекут свежий хлеб разных ви­дов, а по воскресеньям — выпечка трех-четырех разновид­ностей. За этими хлопотами женщины проводят время с раннего утра до самого обеда, невольно злишься, осо­бенно зимой, когда из-за этого вьюшки постоянно от­крыты.

В говоре разных погостов есть различия. В Салми, Суо­ярви и Суйстамо язык уже ближе к финскому. В Импилахти он еще чище, вернее, кажется, что там существует два языка: один, на котором люди, особенно православ­ные, говорят между собой, и другой, на котором они раз­говаривают с господами и с финнами. Подобное двуязычие можно наблюдать отчасти и в других местах. Так, на­пример, обстоит дело со шведским языком в волостях Похьянмаа и в провинции Таалай. Та же особенность от­мечена и в эстонском языке, поэтому Розенплентер[155] в сво­их статьях сетует, что даже после многолетнего изучения он не понимает, о чем говорят между собой эстонцы. Фин­ские песни из «Кантеле» до Хюрсюля понимали лишь ча­стично, но в этой местности их слушали столь же внима­тельно, как и в Финляндии. [...]

ИЗ ДНЕВНИКА

Сортавала, 3 апреля 1841 г.

Из Импилахти меня подвез мужчина, родом из деревни Коконваара, что в десяти верстах от погоста Суйстамо. О себе рассказал, что он мастер играть на кантеле. Сооб­щил также, что он будет жить до пасхи в Импилахти в доме сестры — хозяйки постоялого двора и обучать игре на кантеле своего племянника.

В каждом из плотов Громова, идущих по Янисъярви, по десять тысяч бревен, они никак не закреплены, плывут свободно в окружении тройного оплотника, сделанного из прикрепленных друг к другу гибкими прутьями бревен. Такой кошель перемещается по озеру. Впереди него на веслах движется другой плот, поменьше, сколоченный крепко, и с него спускают якорь, чтобы закрепить плот на месте. С помощью каната и ворота лебедки подтягивают большой плот к меньшему и снова отплывают на мень­шем и т. д. Сказывали, будто канат бывает длиной и с пол­версты. За прошлое лето было сплавлено около семиде­сяти тысяч бревен, поделенных на семь плотов. Утвер­ждают, что продвижение на плотах требует большого уме­ния и сноровки.

Судя по рассказам, в окрестностях Суйстамо еще поют о Вяйнямёйнене, но песен этих немного. Возница припом­нил следующий текст:

Не стреляй ты в старца Вяйнё.

Вяйнямёйнена убьешь ты —

Пропадет на свете радость.

Песня на земле исчезнет,

С радостью на свете лучше,

С песней на земле приятней.

ИЗ ДНЕВНИКА

Кармала, 11 апреля 1841 г.

Известно, что в старой Финляндии[156] стали брать в сол­даты лишь во времена Павла I. Затем, во времена Александра, некий землевладелец по фамилии Копьев за­явил, что людей следовало бы, как крепостных, прикре­пить к определенным владениям. Многие поддержали это предложение, но против него с особой настойчивостью вы­ступил один не столь высокого ранга чиновник, Эммин, служивший в Выборгском губернском правлении. Да будь благословенна память о нем! Позже он стал губернато­ром. Землевладельцы еще не получили права по своему усмотрению увеличивать подати, их арендаторы во всех отношениях были приравнены к государственным крестья­нам, с той лишь разницей, что государство передало зем­левладельцам право владеть ими. К сожалению, позднее положение изменилось.

Еще одно предположение о Сампо. Может быть, люди Похьёлы были славянами, у которых, конечно же, был сам бог? Саариола, Сариола (Саари, некая страна) могло произойти от слов царь, царство. В таком случае вполне можно предположить, что финны должны были платить дань Похьёле.

ИЗ ДНЕВНИКА

Яккима, 17 апреля 1841 г.

Миттелеминен («измерение») — способ, применяемый финнами при лечении многих болезней, припадков и в дру­гих случаях, когда неизвестны другие надежные средства излечения. Вершками — расстоянием от большого до ука­зательного пальца — измеряют все тело больного, начиная от большого пальца левой ноги до большого пальца пра­вой руки, а затем от большого пальца правой ноги до большого пальца левой руки, так чтобы эти измерения скрестились у пупка. Такое же измерение снизу вверх дела­ется по спине. Считается, что «измерение» действует силь­нее, если его совершают хлебной лопатой, а еще лучше, если обломками гроба (либо костями умершего). Мерять больного лучше всего в избе под дымоволоком или на месте, где лежал покойник. Анимальный магнетизм[157].

Второй способ излечения — растирание, его совершают в бане. Пальцами пощипывают все мышцы тела, особенно там, где имеются сухожилия. Должно быть, женщины, ле­чащие этим способом, считают, что это какие-то уплотне­ния, которых не должно быть, и поэтому трудятся изо всех сил. «Подумать только, сколько затвердений у вас (в вашем теле)». Растирание длится полчаса. [...]

ДОКТОРУ РАББЕ

Оулу, 31 октября 1841 г.

Дорогой брат!

Проведя несколько дней здесь, в Оулу, я готов отпра­виться к лопарям сразу, как только дождусь Матиаса[158] из Кеми, который поедет со мной. Заодно высылаю рукопись «Истории России». Будь добр, передай ее в цензуру на про­верку, видимо, следует передать и предыдущие шесть ли­стов, а затем поговори с Васениусом (или с кем-то другим) о ее напечатании. Лучше всего было бы договориться об оплате расходов за печатание так, чтобы издатель получил определенное количество экземпляров истории (в том чис­ле и ранее вышедшие листы). Но если он не согласится на эти условия, то придется заплатить ему деньгами. На­деюсь, ты не откажешься попросить Вульферта отправить почтой последнюю часть «Истории России» тем, кто под­писался на «Мехиляйнена» на 1840 год. [...] Высылаю также нечто вроде предисловия к «Пословицам», надеюсь, Тэрнгрен дал тебе эту рукопись. Было бы весьма жела­тельно, если бы фон Беккер[159] согласился быть редактором пословиц, ему было бы предоставлено неограниченное пра­во исправлять правописание там, где оно колеблется или вообще требует поправки. Я даже не успел перечитать всю рукопись после того, как переписал набело. Беккер обе­щал мне, что если в этом отношении когда-либо возникнет необходимость в его помощи, то он готов помочь. Не возь­мет ли Рейн[160] на себя заботу об исправлениях в «Истории России», что было бы вовсе неплохо. [...]

СУПРУГЕ АРХИЯТЕРА[161] ТЭРНГРЕНА

Дом священника в Кеми, 11 ноября 1841 г.

Светлейшая госпожа профессорша!

После отъезда из Лаукко грусть и тоска преследовали меня, пока я наконец не прибыл в Каяни, откуда вскоре переехал сюда, в приход Кеми, для того чтобы встретиться со своим будущим спутником, магистром Кастреном. Завт­ра мы, уже не делая остановок, отправимся через прихо­ды Рованиеми и Кемиярви в русскую Лапландию, путь до которой составляет свыше сорока миль. Мы намерены про­быть там до весны, в мае добраться до Колы, а дальше на первом же корабле отплыть на Мезень — область, распо­ложенную на берегу Белого моря восточнее Архангельска, где мы надеемся встретить первых самоедов. Поедем ли мы дальше на восток, пока неизвестно, это будет зависеть от обстоятельств, которые могут возникнуть во время на­шего путешествия. Скорее всего, тоска по родине заставит нас вернуться оттуда домой. [...]

ИЗ ДНЕВНИКА

Корванен, 17 декабря 1841 г.

Любезный брат!

Уже с прошлого воскресенья мы прозябаем здесь, не имея возможности ехать дальше из-за оттепели и пурги. Живем мы в низенькой комнате, сильно смахивающей на спальную тюремную камеру в Каяни, только эта пониже да заставлена всяким скарбом. Окно — совсем крошечное. Скудный дневной свет проникает сюда с одиннадцати до часу, вернее, до половины первого. На наше счастье, у нас еще имеются свечи, а также немного чаю и кофе. Съестных припасов больше: заплесневелый огузок мяса, простоква­ша из неснятого молока, две миски вареной оленятины, ендова простокваши, восемь головок оленьего сыра, недав­но купленного по двадцать четыре шиллинга за головку, бочонок с маслом и наши собственные припасы масла, ры­ба, картофель. Наличие такого обилия продуктов — не наша заслуга, дело в том, что люди привозят с собой све­жие продукты и редко увозят с собой оставшиеся.

Утром первое дело — залезть на крышу и открыть вьюшку. Таковой служит деревянная крышка, накрываю­щая чугунок с дырявым дном, установленный на дымо­вой трубе. Второе занятие — сварить кофе, пока еще он есть.

ИЗ ДНЕВНИКА

Корванен, 23 декабря 1841 г.

Уже десятые сутки как мы задерживаемся здесь. Всего два дня остается до рождества, к этому времени мы уже должны были быть в Инари. Погода все же установилась, и лыжи вчера шли более или менее хорошо. Вчера из Инари приехало несколько человек, они находились в пути целых тринадцать суток, тогда как при хорошей дороге можно управиться за сутки, а обычно на дорогу уходит два-три дня. Они так и рассчитывали, поэтому и припасов в дорогу взяли лишь на три дня — неосмотрительность, которая едва не стоила им жизни. Изголодавшиеся, они добрались наконец до деревни Мутениа, что примерно в двух милях в стороне от нас. [...]

ОТРЫВОК ИЗ ПИСЬМА ДОКТОРА ЛЁННРОТА [162]

Инари, 3 и 5 февраля 1842 г.

1

Во второй половине октября прошлого года я проехал из Каяни в Оулу, где пробыл неделю с небольшим. Затем прибыл в Кеми, в дом священника, где встретился со сво­им попутчиком Кастреном. Но так как дальше нельзя было ехать ни на телеге, ни на санях, нам пришлось пере­жидать в Кеми до 13 октября. Лишь после этого мы от­правились в путь и до 28 числа того же месяца с трудом продвинулись на двести сорок верст — до Салла, или до местности, называемой Куолаярвская Лаппи, хотя во всем приходе не осталось уже ни одного лопаря. От Салла до деревни Аккала Кольского уезда Архангельской губернии сто сорок верст. Мы собирались поехать в те края, но из здешних людей лишь очень немногие бывали в Аккала, и мужики порешили между собой содрать с нас целых пятьдесят рублей ассигнациями. Мы еще находились в Салла, когда несколько русских лопарей из Аккала при­ехали сюда продавать оленьи рога, а поскольку с полсотни их оленей в обратную дорогу шли порожняком, то мы хотели воспользоваться этой возможностью и поехать с ними. Они согласились и сказали, что рады взять нас с собой. Но когда саллинские мужики, которые думали вез­ти нас, прослышали про это, они начали запугивать лопарей, уверяя, что нас якобы отправили учить их чте­нию лопарских книг и пр. Лопари так перепугались, что уехали обратно, не взяв нас с собой. Мы же назло мужи­кам выбрали другой путь, в Инари. Тем более, что в сере­дине февраля мы намеревались приехать сюда из Кольской Лапландии, чтобы навестить пастора Стокфлета, о чем я известил его из Кеми.

В Салла мы пробыли несколько дней, побывав за это время даже на свадьбе: поп женился на своей служанке. Народ этого края невежествен, нравы его испорченные. По происхождению они в основном лопари, хотя к настояще­му времени финский стал для них родным языком. Преж­де у них не было ни попа, ни церкви ближе, чем за во­семьдесят верст в Кемнярви, которую они за-за трудных дорог посещали крайне редко. Лишь недавно для них по­строили церковь и поставили своего попа, чтобы способст­вовать их исправлению.

Примером народных суеверий может служить, в частно­сти, рассказ о лопаре Удьюсе. Жил он в Салла пятьдесят-шестьдесят лет тому назад. В том, что о нем рассказывали, похоже, никто не сомневался. Однажды Удьюс, находясь с другим мужчиной далеко от дома, увидел сон, будто у него дома случилось что-то. Проснувшись, он сообщил своему приятелю, что ему надо немедля вернуться домой, и товарищ решил идти вместе с ним. Они пошли через лес, но на их пути оказалось какое-то озеро, а лодки, чтобы переправиться на другой берег, не было. Но это не остано­вило Удьюса — он прошел по озеру, как посуху, даже ног не промочил, и велел товарищу следовать за ним, но тот все же провалился в воду по колено. Придя домой, Удьюс нашел жену плачущей: обе его дочери умерли и уже в мо­гиле. Тогда он велел жене развести огонь, а сам, расста­вив ноги, встал над пламенем и начал петь заклинания. Он колдовал до тех пор, пока за дверью не послышались какой-то шорох и царапанье. Жена решила, что это соба­ка, и пошла открывать двери. Но, к своему удивлению, увидела старшую дочь, умершую несколько дней назад.

Через некоторое время пришла и младшая дочка, с той лишь разницей, что кроты прогрызли у нее щеку. Через пару дней эта девочка снова умерла, а старшая после воскрешения была вполне здорова и в довершение всего даже вышла замуж.

По этому рассказу можно судить о том, как далеко продвинулся здешний народ в просвещении. Правда, такие истории можно услышать и в других местах, но там их рассказывают не потому, что верят в них, а больше для развлечения.

Теперь, если посмотришь на карту Финляндии Васениуса, сможешь проследить наш путь сюда из Салла, или Куолаярви, как это место значится на карте. Сначала мы переехали через реки Куола и Тениё и прибыли в Ноусу, а оттуда, миновав несколько хуторов, — в Локка и Корва. Этот путь считается равным двадцати милям. Однако сле­дует принять во внимание, что лопарская миля короче, чем наша. Она не длиннее семи-восьми верст. Миля у них называется bädnagullam, что означает расстояние, с кото­рого (в безветренную погоду или при попутном ветре) можно услышать лай собаки. В доме Корва из-за распути­цы мы пробыли полторы недели. Нам выделили здесь не­что напоминающее жилье, где несколько лет назад выра­щивали шестерых выловленных хозяином лисят. В нем был открытый очаг, где полдня горел огонь. Внутри поме­щения не было никакой вьюшки, и приходилось каждый раз лезть на крышу, чтобы закрыть дымоволок. В ясный день при дневном свете было видно часа два, не больше. Еда в доме имелась в изобилии, чай и кофе были свои, так что чувствовали мы себя довольно хорошо.

Наконец, 23 декабря мы отправились в путь. От Корва до деревни Кюрё церковного прихода Инари насчитыва­ется сто тридцать верст, и на всем пути ни одного жилья. Первую ночь мы спали в лесу возле нодьн, сделанной из двух бревен. Для нодьи берут сухие сосны, которые укла­дывают друг на друга таким образом, чтобы между ними оставался небольшой зазор. Когда сухими щепками костер подожгут в одном месте, огонь быстро перебегает по всей длине бревна и горит до самого утра, распространяя во­круг себя ровное тепло на расстояние двух-трех локтей. Сначала готовят место для костра: снег либо отбрасывают в сторону, либо утаптывают как следует. Получается удобное место и для размещения бревен и для спящих. Если снега много, получается нечто вроде снежной комна­ты без крыши с костром в центре во всю ее длину. Даже в .морозную ночь около такого костра не холодно спать, а в оттепель, что выдалась нынче, и того лучше. Правда, начался небольшой снегопад, так что мне пришлось два-три раза просыпаться и отряхиваться от снега, но на сле­дующее утро я чувствовал себя, как обычно, вполне выспавшимся.

2

На следующую ночь, в сочельник, мы приехали в лес­ную коту[163], расположенную в северной части сопки под названием Сомпио, туда, где берет начало река Суомуйоки. В строении по всей длине потолка проходила щель шириной с пол-локтя. Вместо рождественских свечей мы разожгли посреди жилья под щелью хороший костер. Сва­рили мяса (в нескольких котлах) и поели. Затем сварили кофе и напоследок — чай, чай кипятили по крайней мере раза четыре, потому что кроме возницы, хозяина Корва, с нами ехали еще трое-четверо мужчин, надо было всех угостить, а чайник наш вмещал не более шести стаканов.

У нас были даже сливки: один из попутчиков, церков­ный староста из Соданкюля, перед дорогой заморозил молоко, которое мы теперь растопили. Мне показался весь­ма приятным такой необычный канун рождества. Уже да­леко за полночь мы легли спать на лавки и на пол, если можно так назвать голую землю, покрытую сосновыми ветками и охапками сена. Часть наших попутчиков, чело­века четыре-пять, разожгли в лесу, неподалеку от коты, костер и там провели ночь, поскольку кота не вместила нас всех.

К следующей ночи мы приехали в новый хутор Акуярви, при деревне Кюрё, а затем ночевали уже в лопарской избе, откуда было лишь две короткие мили до погоста Инари. Прибыли мы туда засветло на третий день рож­дества.

От деревни Кюрё до Инари (пятьдесят верст) была хорошая оленья тропа, поскольку накануне жители Кюрё ездили по ней в церковь, но от местечка Корва до самого Кюрё не было ни дороги, ни следа и каждая кережа все глубже проваливалась в снег, а последняя скользила уже по канаве в локоть глубиной. К тому же на льду и на болотах вода местами поднялась так высоко, что кережа почти плыла по ней. Когда же выбирались на более сухие места, днище кережи тотчас покрывалось наледью, кото­рую постоянно приходилось соскабливать с нее — иначе оленю было не под силу тащить кережу.

Когда я весной 1837 года побывал в Инари, там были лишь церковь да несколько жалких лопарских избушек. Теперь это местечко, особенно с приездом сюда священни­ка, совершенно изменилось. Церковь выкрашена в красный цвет. Поп живет в доме из пяти комнат. Помимо этого есть другой дом, в котором имеются зал и две комнаты; на­сколько я помню, он построен для настоятеля, который хо­тя и живет в Утсйоки, но время от времени обязан заез­жать и в этом капелланский приход. В следующее лето здесь собираются построить здание уездного схода и суда, для чего уже сейчас ежедневно подвозят бревна. Не удив­ляйся, что я толкую здесь о таких вещах, как эти построй­ки, они не заслуживали бы упоминания в других местах, но ведь это в Лапландии! Лишь после того, как проведешь какое-то время в дыму лопарской вежи, сможешь почувст­вовать, что значит настоящий дом, точно так же, как, по­боров болезнь, начинаешь ценить здоровье, или же когда мы, увидев солнце после полярной ночи (что произошло 18 января), долго любовались им и не могли глаз отве­сти от него. Мы находились тогда на сопках между Инари и Карасйоки.

Да, я забыл рассказать, что в первые же дни нового года мы отправились в Карасйоки, расположенную в шест­надцати милях отсюда на северо-западе в норвежской Лапландии. Там проживал тогда Стокфлет со своей супру­гой, выполняя в этой местности обязанности священника и обучая людей чтению написанных им и изданных к тому времени книг на лопарском языке. Таковыми являются: Новый завет, полное издание (издано в 1840 г., 1152 с.), Книги Моисея (в отрывках, 1840 г., 360 с.), Молитвенник (1840 г., 209 с.); Азбука, Краткий требник и Малый люте­ранский катехизис. И хотя он использовал латинский ал­фавит и ввел десять новых буквенных знаков, необходи­мых для лопарского языка, лопари очень легко научились читать, иные даже за один день. Два лопаря помогали ему в проведении обучения, но и сам он трудился с невероят­ным усердием. [...]

9 февраля Стокфлет намеревался переехать месяца на два из Карасйоки в Каутокейно и, таким образом, продол­жая свою деятельность, за два года объездить всю норвежскую Лапландию. Мы договорились, что как-нибудь летом встретимся в Каяни, чтобы продолжить работу над наши­ми словарями. После поездок Стокфлет думает обосно­ваться в университете в Христиании[164], где, возможно, ста­нет профессором лопарского и финского языков.

Удивительно, как с каждым годом растет численность финнов в Норвегии. Ныне их там четыре тысячи человек, но как знать, за какие сроки это число может удвоиться. У Стокфлета мы пробыли пару недель, затем вернулись сюда, отсюда направимся в русскую Лапландию, а в апре­ле — в Колу.

Мы уже две недели изучаем лопарский язык с помощью одного лопаря из Утсйоки. В этом языке три основных диа­лекта. На первом говорят норвежские лопари и финские лопари церковного прихода Утсйоки, на втором — в швед­ской Лапландии, на третьем — в русской Лапландии и в приходе Инари в Финляндии. Шведский и норвежский диалекты в какой-то мере были изучены, что способствова­ло их дальнейшему развитию. Но язык лопарей России изучался очень мало. Я не знаю никаких записей этого говора, кроме «Отче наш» в заметках Шёгрена по кемской Лапландии. По этому поводу Раск[165] говорит в полном соб­рании своих исследований (часть 2, Копенгаген, 1836, с. 340): «Во всех отношениях остается только сожалеть, что русские сделали так мало для развития языка (рус­ских лопарей)». Когда же наступит время, когда будут созданы грамматики, словари и книги для чтения на всех тех языках, на которых говорят в русском государстве? Это было бы очень важно вообще для изучения древней истории и для сравнительного изучения языков.

Диалект Утсйоки похож на тот, которым пользовался Стокфлет, но говор Инари отличается от него настолько, что здешние люди не понимают, когда им читают что-ли­бо, хотя все разговаривают с лопарями Утсйоки и понима­ют обыденную речь друг друга. Завтра (6 числа) я решил отправиться на несколько недель к какому-нибудь местно­му лопарю, чтобы научиться этому языку лучше, чем это возможно здесь, в доме священника. Кастрен отправился позавчера в поселение лопарей-оленеводов за четыре-пять миль отсюда. Не сегодня завтра он должен вернуться.

ИЗ ДНЕВНИКА

Кола, 28 марта 1842 г.

Меня пригласили к некоему торговцу, недавно взявше­му себе жену из Керети, у которой сразу же по прибытии в новый дом началась сильная ломота в суставах, и меня попросили полечить ее. Я с неделю навещал их, зачастую даже два раза в день, поскольку они были очень вежливы со мной — каждый раз предлагали чай или кофе. Но так как это отнимало у меня слишком много времени, к тому же они прибегали к помощи и другого целителя — девы Марии, икону которой во время торжественного шествия внесли в дом священники, то я перестал ходить к ним так часто. Случались дни, что я не заглядывал к ним вообще или заходил по разу. Они решили, что я, видимо, рассер­дился на них, и мне снова пришлось чаще навещать их. Деву Марию держали в доме четыре-пять дней, перед нею постоянно горела свеча. Вчера, 27-го, ее препроводили обратно в церковь и, полагаю, преподнесли ей немалые дары. Но поскольку дева Мария «не давала» больной ни­каких лекарств, сочли необходимым, чтобы наряду с нею больную навещал и я.

Меня пригласили в другой дом, к стряпчему, посмот­реть хозяйскую дочь. Я отказался идти, но они нашли все же повод и в один из вечеров пригласили меня к ним на чай. Позже я несколько раз навещал больную, затем пере­стал, потому что не видел пользы от своих посещений. Это истолковали так, будто я рассердился за что-то. Бо­лезнь молодой жены торговца во что бы то ни стало хоте­ли свести к колдовству, потому что в Керети, откуда она родом, многие сватались к ней, ио она вышла за человека из Колы. Лишь жена казначея была одного со мной мне­ния, что причина болезни — жестокая простуда. [...]

ИЗ ДНЕВНИКА

Кильдин, 2 апреля 1842 г.

(Кола, в апреле того же года.)

Кильдин находится в двух милях от Колы. Тот же го­вор, что в Мааселькя, Лявозере, Семиостровске. Но в Нотозере, Сюнгел, Муотка, Печенге, Наатсйоки говорят уже по-другому. Кильдин расположен между сопками. Здесь проживает около десяти — пятнадцати семейств, из них пять живет в рубленых постройках, в которых имеется отдельная клеть, или закуток, для хранения котлов, горшков и питьевой воды. От пола, застланного деревян­ными балками, закуток отделяется бревном, в закутке же пол не настилается. В постройке от двух до четырех окон, лавки настолько низкие, что спина устает от сидения на них.

Ночью пришла весть о том, что губернатор собирается ехать в Колу, а посему надо было отправить ему навстречу в Кицу кильдинских оленей. Другие олени повезли лю­дей, приехавших из Колы, и их рыболовные снасти к мо­рю, поскольку Кольский залив, что случается весьма ред­ко, к середине марта полностью замерз. Дома остались одни дети, поэтому мы тоже вернулись. За две-три рыби­ны с нас запросили рубль, хотя им досталось немного на­шего хлеба. Сначала мы никак не могли найти ночлега, отчасти потому, что многие жители Колы успели посе­литься в их избушках.

Когда мы ехали из Колы, река оставалась слева. В тундре уже стемнело, когда мой олень, шедший самым последним, повернул в другую сторону. Прошло немало времени, прежде чем я заметил это. Большой беды в этом не было, потому что ночь была теплой и в любом случае я надеялся выйти к реке. Но все-таки закричал, и попут­чики, услышав мой крик, остановились. Оказывается, они отвечали мне, но я ничего не слышал из-за встречного ветра и решил, что остался один на всю ночь. Ведь если бы они даже стали искать меня, в тундре трудно отыскать следы: там только кочки да проталины или сплошной твердый наст. Вдобавок ко всему пошел снег. Ежели бы это случилось между Колой и Сюнгел, я, вероятно, испугался бы больше. Теперь же я выскочил из кережки, раз­вернул оленя и, пригибая его голову к земле, попытался направить обратно к тому месту, где он свернул с дороги. Наконец это мне удалось, и, выбравшись на верную дорогу, я быстро нагнал остальных. Они ждали меня и криками давали знать, где находятся, но я не слышал их криков.

Все жители Кильдина, кроме детей, умеют говорить по-русски, а иные, по утверждению жителей Колы, на­столько хорошо, что их не отличить от русских, что и не­удивительно, так как в зимнее время они почти каждый день бывают в Коле. Некий человек, когда-то живший у зырян, сказал, что они внешне очень похожи на лопарей, а самоеды [ненцы] по внешнему виду напомина­ют крестьян-ингерманландцев, других финнов ему не дове­лось видеть.

Говор лопарей Инари кажется более самобытным по сравнению с диалектами русских лопарей, которые нам доводилось слышать, они ближе к языку лопарей Норве­гии и Утсйоки. [...]

Жуткая квартира в Коле. У нас две комнаты, одна из них отапливается. Два постреленка без конца носятся по дому и хватаются за все, что попадет им под руку, их мать так громко кричит и ругается на них, что уши болят. [...] В нашей комнате очень много всяких вещей, она служит у них кладовой. Каждый день приходится спорить с хозяй­кой из-за вьюшки, и все равно они закрывают трубу слиш­ком рано, когда еще угарно. В холодные дни по утрам долго мерзнешь, потому что огонь разжигают не раньше десяти-одиннадцати часов. Редко дождешься чаю к вось­ми часам утра, иной раз надо ждать до одиннадцати.

Кола — маленький городишко, расположенный чуть вы­ше того места, где соединяются реки Кола и Тулома. Самый северный город европейской части России? Здесь вырастает крупная репа, а картофель у некоторых, напри­мер у исправника, больше куриного яйца. Других овощей нет, лишь трава растет по берегам реки. Держат коров, овец, собак, на последних возят воду и дрова — подчас большие возы, но при подъеме в гору хозяин подталкива­ет, помогает им. Со всех сторон высокие сопки. Местное общество: врач, городничий, судья, исправник, два заседа­теля, учитель, подпоручик, таможенник, стряпчий, лесни­чий, казначей, почтмейстер. При въезде в город — строгий осмотр, но ничего недозволенного, кроме начатой сигарни­цы, не нашли. То небольшое количество спиртного, что ос­тавалось на последнем перегоне, мы отдали лопарям, а они спрятали его в снег, видимо, боясь провозить вино в Колу даже в желудках. Здесь каждый день пирушки, и на сле­дующий день всегда головная боль. Играют. Обедают часа в три. Рыбники трех-четырех видов. Мясо, супы. Стряпня. Часа два сидят за столом. Затем баня, три ко­пейки за вход. Кофе. Чай. На ужин ставят на стол ликеры и наливки, а также вино, мясо или рыбники. [...] Врач знает латынь и немного немецкий, городничий — немец­кий, учитель — немного тот и другой язык. Кроме того, не­кий морской капитан говорит по-норвежски. Для чего мы здесь [недоумевают]? Меня часто приглашают к больным. К иным ходил, к иным — нет.

В Лодейном Поле, Вытегре и Белозерске по триста-четыреста человек говорят по-чудски, или на вепсском языке. [...]

АКАДЕМИКУ ШЕГРЕНУ

Кола, 23 марта 1842 г. — 4 апреля 1842 г.

Уважаемый господин коллежский советник!

Магистр Кастрен, должно быть, написал Вам обо всем, что можно было сообщить о нашей поездке в Инари и в Норвегию к Стокфлету. После написания письма мы пробыли еще пару недель в Инари. Оттуда через Паатсйоки и Суоникюля (Сюнгел) мы отправились в Колу, где и живем уже несколько недель, обучаясь русскому языку, без знания которого трудно обходиться в русской Лаплан­дии. Отсюда мы наведывались в ближайшую лопарскую деревню Кильдин, но пробыли там недолго, потому что тамошные люди, как нам показалось, избалованы соседст­вом с Колой, кроме того, они уверяли нас, что их говор не отличается от говора Мааселькя (на севере Имандры), куда мы собираемся отправиться дня через два. Лопари Сюнгел и Кильдина считают, что жители Муотка, Петсамо, Паатсйоки, Няутямё, Сюнгел и Нотозера говорят на одном языке. Но для лопарей Кильдинского, Воронинского, Лявозерского, Семиостровского и Мааселькского пого­стов общим является иной диалект. О диалекте Йокостровска и Аккала, или Бабинска, мне до сих пор известно лишь то, что он отличается от того, на котором говорят в Кильдине и Мааселькя; возможно, он примыкает к первой группе. Мне почти незнаком язык лопарей Турья[166], он либо относится к одному из упоминавшихся выше говоров, либо является еще одним диалектом русских лопарей. Что каса­ется различий этих диалектов, то теперь я уверен, что они не столь велики, как предполагал Раск. Хорошо зная один из говоров, можно за короткое время изучить особенности другого и обходиться с его помощью. Как в Кильдине, так и в Сюнгел нам пригодилось знание языка лопарей Нор­вегии, но было бы гораздо легче, если бы мы знали его получше. Для изучения финской языковой группы крайне важным явилось бы тщательное исследование диалектов лопарей России. Но даже финну, который с помощью род­ного языка лучше, чем кто-либо другой справился бы с этим, понадобится несколько лет. Следовало бы провести также подобное исследование говора Инари для того, что­бы в дальнейшем подготовить общую грамматику и сло­варь лопарского языка.

Отсюда мы отправляемся в Мааселькя и пробудем там несколько недель, а также в Йокостров и Бабинск. После этого мы намеревались до распутицы съездить в Онегу, чтобы встретиться с архимандритом Вениамином и позна­комиться с его трудами, написанными на языке самоедов.

Покорнейше прошу Вас, если возможно, отправить мне в Онегу какой-нибудь хороший русский словарь, луч­ше такой, в котором производные и сложные слова даются рядом с основными и в котором отмечены ударения. Но хотелось бы, чтобы это был не с французским, а с немец­ким или латинским переводом либо снабженный русскими пояснениями, толковый. Кроме того, решаюсь просить Вас разыскать хорошую русскую грамматику и какой-нибудь сборник русских народных песен. Осмеливаюсь также про­сить Вас уплатить за книги, поскольку я не знаю заранее их стоимости.

С глубоким уважением честь имею и впредь оставаться Вашим покорнейшим слугой, Элиас Лённрот. Если имеется возможность достать Евангелие от Матфея в переводе на зырянский язык, то прошу выслать и его. Перевода на карельский[167], отрывки из которого Готтлунд приводит во II части «Отава», видимо, уже нет в книжных лавках.

ИЗ КОЛЫ В КЕМЬ ПУТЕВЫЕ ЗАПИСКИ

Кемь, 4 мая 1842 г.

С утра мы нанесли прощальные визиты в пять-шесть домов, после чего пообедали у исправника Ивана Василь­евича Латышева, рассчитались с хозяйкой, уложили остав­шиеся вещи в дорожные сумки и около шести часов вечера были готовы отправиться в путь. Многие из наших знако­мых не хотели расставаться с нами до самого отъезда, а некоторые даже проводили нас версты две по реке Куолайоки. Поздно вечером, когда все уже спали, мы доехали до первого постоялого двора Кица (по-лопарски Tjetjam), в тридцати верстах от Колы. Несмотря на же­стокий мороз, группа людей устроилась на ночлег прямо на пригорке, и, похоже, они крепко спали, потому что, когда мы подошли, никто не шевельнулся. А в самой избе на полу и на лавках спали в такой тесноте, какую трудно себе представить. Мы едва пробрались в передний угол к лавке, где хозяин освободил для нас место.

На следующий день мы продолжили путь и лишь через двадцать две версты прибыли на Вороньеручевский посто­ялый двор (по-лопарски Angisvaar). Затем проехали еще двадцать две версты до погоста Мааселькя (по-лопарски Maase siit). Здесь мы хотели пробыть подольше, чтобы ближе ознакомиться со здешним говором лопарей России, но не смогли осуществить своих намерений. Во-первых, все избы были переполнены рыбаками, едущими на море, так что в этой суете невозможно было заняться чем-либо. Во-вторых, при разговоре выяснилось, что здешних лопарей мы намного хуже понимаем. Вдобавок ко всему, погода внезапно изменилась, мороз спал, началась оттепель, и мы начали опасаться, успеем ли до распутицы доехать до го­рода Онеги, до которого отсюда около семисот верст. Поэтому мы не стали задерживаться в Мааселькя дольше трех суток.

Наши наблюдения по здешнему лопарскому говору, вместе со сделанными на Кильдине и теми, что нам уда­лось собрать на других остановках, составляли всего лишь единичные слова. Нам не везло с выяснением отдельных форм слов. Однажды я хотел выяснить склонение глагола lokkat (читать) и попросил одного лопаря сказать по-ло­парски: «Я читаю, ты читаешь, он читает». На что он от­ветил: «Ты вить читаешь, а я не умею читать». Так ничего из этого не вышло, поскольку я не сумел втолковать ему, что меня интересует не его умение читать, а словесное выражение. [...]

До сих пор финский язык и труды Стокфлета помогали нам при изучении лопарского. Но здесь, у русских лопа­рей, от них не было пользы. И мужчины, и женщины сво­бодно говорили по-русски, но наши знания разговорного языка были недостаточны, поэтому пришлось прибегнуть к письменному. Для этого я переписал пятую, шестую и седьмую главы перевода на русский Евангелия от Мат­фея, полагая, что мне без особых затруднений удастся получить перевод каждой строфы на язык русских лопа­рей. Ведь я довольно легко сделал перевод этих же глав библии на говор Инари. Здесь же, как только я принимал­ся за эту работу, мне казалось, что лопари не понимают ни слова из того, что я им читаю, и в результате я не перевел ни единой строфы. В Инари многие лопари знают наизусть большую часть Нового завета, конечно, по-фин­ски, а то, что знают и понимают, могут затем пересказать на своем языке. Но для русских лопарей, похоже, весь Новый завет и отдельные выражения из него являются terra incognita[168].

И все же изучение языка русских лопарей не такое уж трудное дело, но на это потребовались бы годы, а не не­сколько недель или месяцев и, кроме того, понадобилось бы доскональное знание говоров лопарей Норвегии и Инари. Если бы в качестве родного языка был один из этих говоров, то, несомненно, можно было бы за короткое время научиться понимать лопарей России и даже гово­рить с ними на их языке. Мы же сравнительно мало знали эти говоры, больше их языковые формы, чем слова. И все же мы иногда обходились с помощью лопарского, поэтому по прибытии на новое место наши возницы спе­шили оповестить всех, что мы умеем говорить по-лопар­ски. [...]

В местностях, где мы бывали до сих пор, мы понимали язык русских лопарей лучше, чем говор лопарей Инари. О языке лопарей Турья я не могу сказать ничего опреде­ленного, поскольку мы не смогли побывать у них. Эта группа лопарей проживает восточнее и юго-восточнее Кан­далакши, озера Имандра и Колы, на том большом полу­острове, который находится между Белым морем и Ледо­витым океаном. Их насчитывается около пятисот-шести­сот человек, которые разделяются на три общины: 1. Йоконск — на севере, около Святого Носа, а от него к югу — Лумбовск и Сосновск. 2. К западу от Святого Носа, до самой Колы, в разных местах живут семиостровские лопари, которые, по сведениям, добытым в Коле, об­разуют следующие группы: куроптевские, каменские, соб­ственно семиостровские, лявозерские, вороненские и кильдинские. 3. К западу от Колы лопари живут в Муотка, Петсамо, Паатсйоки, а также в Нуортияури и Сюнгел, а к югу — в Мааселькя, Йокостровске и Бабинске, или Аккала.

В большинстве таких общин, или сельских сообществ, насчитывается примерно до ста и более лопарей, но быва­ет и меньше, всего по сорок-пятьдесят человек. В целом численность лопарей России достигает тысячи семисот, из них лишь очень немногие, переселенцы из Финляндии и Норвегии, ведут кочевой образ жизни. Остальные зимой живут в основном на одном месте в погостах, по десять и более семейств в каждом, в срубных избах с деревянны­ми полами, лавками и несколькими маленькими застек­ленными окнами. В Мааселькя они жили в настоящих рус­ских избах с русской печью, дымоходом и припечным столбом, от которого шли к стенам широкие воронцы. Но встречались и карельские курные избы. В Кильдине, наря­ду с рублеными избами, мы видели жилища, обложенные дерном, по форме напоминающие так называемые коты, с очагом посередине, над которым в потолке имеется от­верстие в два локтя длиной и в пол-локтя шириной. С наступлением лета лопари оставляют зимние погосты и перебираются на обычные места летних стоянок — кто на морское побережье, кто к берегам больших рек и озер. У многих из них есть излюбленные места для осенней лов­ли рыбы, где они остаются вплоть до рождества, а затем возвращаются в зимние погосты. Выходит, лопарь-рыбак, словно древний персидский царь, проводит каждое время года на новом месте.

Кроме лопарей, живущих на большом полуострове, окруженном Кандалакшским заливом, Белым морем и Ледовитым океаном, на берегах Кандалакшского зали­ва и Белого моря расположено много русских деревень. Начиная от Кандалакши, это: Порья Губа, Умба, Куусрека, Оленица, Сальница, Каскаранца, Варзуга, Куусома, Чаванга, Тетрино, Чапома, Пялица и, наконец, Поной. От Кандалакши до Порья Губы насчитывается девяносто верст, от Поной до Пялицы, по слухам, — сто восемьдесят верст, остальные деревни находятся в основном в двадца­ти-тридцати верстах друг от друга, в целом расстояние от Кандалакши до Поной по берегу — примерно пятьсот верст.

Северное морское побережье Кольского полуострова, вплоть до границы с Норвегией, известно под названием Мурманское побережье. Здесь русские, карелы и лопари все лето, с апреля и до конца августа, рыбачат на своих больших открытых рыболовецких лодках, называемых симпукка [раковина]. Карелы и лопари обычно нанимаются к русским, которые снабжают их судами, рыболовными снастями и провизией. Редко кто из них рыбачит в оди­ночку. Рыбаки после вычета всех расходов, связанных с переездом на море и обратно, зарабатывают за лето по сто и более рублей. Для крестьянина эту сумму летнего заработка можно было бы считать достаточной, но если учесть, что все лето его поля и покосы остаются заброшен­ными и что большая часть заработанных денег уходит на приобретение продуктов на зиму — прибыль его оборачи­вается убытком. Но таков уж обычай у русских и у ка­рельских крестьян, и не только в Архангельской, но и в большей части Олонецкой губернии, что ради ничтож­ных заработков они поступаются самым надежным источ­ником крестьянского дохода — земледелием. В Финляндии земледелие распространено вплоть до 69 градуса северной широты, включая приход Инари, а на морском побережье (на берегу Кандалакшского залива) в Архангельской губернии — не выше 66 градуса [к северу]. Там в пятна­дцати верстах от Керети в карельской деревушке Нилмиярвн можно увидеть последние обработанные поля, а на побережье в русских деревнях южнее, наверное, на целый градус — к югу от города Кемь. Что же представляет собой земледелие в этой местности?

Тогда как финский крестьянин намного северней, где, по всей вероятности, и почва хуже, сеет ежегодно по пять-шесть бочек зерна, здесь весьма довольны, если посеют бочку. Так же три-четыре коровы здесь — большое стадо, тогда как в Финляндии стадо в 15 — 20 коров считается средним. Причину столь бедственного положения, даже полной нищеты в области земледелия у здешних карел и русских пусть выясняет тот, у кого больше стара­ния. [...]

Мурманами, или мурманскими, называют людей, кото­рые каждый год из деревень между Кандалакшей и Оне­гой и из более отдаленных русских деревень и городов, а также из карельских деревень Олонецкой и Архангель­ской губерний в конце марта — начале апреля тысячами устремляются на Мурманское побережье Ледовитого океана, заполняя дорогу к морю беспрестанно движущими­ся и лишь кое-где прерывающимися вереницами. Ранее я упоминал уже о скоплении народа в Кице — это и были мурмане. Уже в Коле по всему нашему пути и на всех постоялых дворах до самого Разнаволока мы встречали мурманов. Причем это были запоздавшие, выехавшие поз­же других, основная же часть уже раньше добралась до места. Иные из них везли свой скарб в ахкиво[169], в которые были запряжены большие собаки, и один бог ведает, из какой дали они ехали; другие нанимали оленей, но большинство шло пешком, тащи за собой так называемые ве­гу ри — легкие санки, сделанные наподобие ахкиво. Похо­же, многие из них были в самом жалком положении: при­пасы, взятые из дому, кончились, а денег на еду не было. Предвидя предстоящие лишения, кое-кто из них прихватил с собой из дому всякий мелочной товар: женские соро­ки (повойники), ленты для волос, кусочки веревки и лос­кутки ткани, которые они надеялись продать лопарям, но даже лопари ни во что не ставили такие вещи. Не пред­ставляю, как они сумели добраться до побережья, однако хочу надеяться, что это им удалось. В одном месте я по­встречал двух братьев, один из которых внезапно заболел воспалением легких, и это, как мне казалось, могло кон­читься весьма печально. К счастью, у другого было столь­ко денег, что он мог по крайней мере на несколько перего­нов нанять оленя, впрячь его в кережу и уложить поудоб­нее больного и укутать его. Но когда у них кончатся деньги, брату не останется ничего другого, как впрячься самому в кережку и тащить ее до побережья, чтобы боль­ной умер там, если не скончается по дороге.

На постоялых дворах обитали лопари, желающие зара­ботать на перевозе путников, имеющих средства нанять оленей. При замене оленя обычно часами торговались о цене. Положим, лопарь назначает сперва сумму два руб­ля за оленя, чтобы подвезти за сорок верст от Мааселькя, а мурман выторговывает до одного рубля или рубля и двадцати копеек, в зависимости от состояния дорог, уме­ло предлагая сначала лишь половину, а то и меньше этой суммы. Многие мурмане съезжают с почтового тракта где-то на середине пути между Кандалакшей и Колой, около Разнаволока, направляясь отсюда на восток; и лишь незначительная часть едет до Колы.

В Коле я впервые услышал о другом значительном, но доселе неизвестном истории народе — филманах. Я не нашел на карте никакой Филмании, поэтому начал рас­спрашивать жителей Колы об этой стране и ее жителях еще и по той причине, что, похоже, она ничуть не хуже Мурмании и мурман, о которых мне ранее удалось раздобыть кое-какие сведения. Филманы проживают на Филманском побережье, к западу от Мурманского, которое кончается у границы с Норвегией. Филманское побережье тянется через Нордкап до Хаммерфеста и далее. Говорят, что они ведут такой же образ жизни, как мурманы: целые дни проводят на воде, а ночи — если не на воде, то в банях и избушках, которые строят из дерева или из дерна по берегам морских заливов. Никто не мог рассказать мне подробнее, как они проводят зиму, предполагали лишь, что большинство из них осенью исчезает, подобно мурманам.

В Мурмании говорят на языке, довольно близком рус­скому, но, насколько мне известно, у филманов имеется свой язык, называемый какшпрек, а возможно, правиль­нее было бы первую часть «как» писать по-русски, а вто­рую — spreck — по-немецки. Поскольку целью моей поезд­ки являлись лингвистические разыскания, то, обнаружив этот язык, я очень обрадовался находке: кто знает, вдруг ему однажды выпадет участь сыграть среди языков такую же роль, как ныне санскриту. По крайней мере, можно уже утверждать, что в основе языка какшпрек лежат элементы не только русского и норвежского, но и финского и лопар­ского языков. В Коле мы повстречали людей, говорящих на какшпреке, кроме того, на обратном пути, в Разнаволоке, застали двух горожан, один из которых уверял, что умеет говорить по-норвежски, что оказалось неправдой, зато он прекрасно владел какшпреком. [...]

Говорят, что не представляет особой трудности на­учиться говорить на какшпреке. Жители Колы, которым в летние месяцы приходилось жить в Филмании, говорят на нем свободно. Если говорящий на какшпреке не поймет ни слова из сказанного, то он прекрасно выходит из за­труднительного положения, отвечая просто «да, да». Во многих случаях знание какшпрека может иметь очень большое значение: владея им, в частности, начинаешь по­нимать значение слов «филман» и «мурман». Поэтому, если когда-нибудь этимолог не сумеет объяснить слово «филманы» при помощи греческого, где оно писалось бы philoman, то я мог бы предположить, что оно произошло от какшпрека и обозначает жителей побережья Руйя (Финмарка). Слово «мурманы» произошло также от как­шпрека и означает «едущий на море», а составлено оно из двух слов: русского «море» и лопарского гпаппее — путник, едущий. [...]

Для финнов побережье Руйя примечательно тем, что там кроме лопарей и норвежцев проживает примерно четыре тысячи человек, для которых финский является родным языком и которые, по всей вероятности, еще на­долго сохранят его, несмотря на то, что многие, даже про­свещенные норвежские священники, усиленно пытаются заставить их читать по-норвежски. Сколько же еще веков должно пройти на земле, чтобы человек в своем культур­ном развитии достиг не только понимания того, чтобы счи­тать свой родной язык самым лучшим, но чтобы признал и за другими народами такое же право и ни уговорами, ни силой не пытался бы заставлять их менять свой язык на чужой. Я осмеливаюсь также обратиться особо к нор­вежским священникам с вопросом, почему именно сейчас, когда они рьяно взялись за обучение лопарей закону божьему на их родном языке, по отношению к финнам поддерживается иной порядок? Только ли потому, что чис­ленность лопарей вдвое больше? Это не довод — и у сла­бого должны быть права, тому учат закон и евангелие. А может, причиной является их собственное нежелание учиться финскому, коли уж они владеют норвежским и ло­парским? И это не причина, потому что четыре — восемь образованных попов конечно же с меньшими затратами труда и времени научатся говорить и читать на чужом языке, нежели это смогут сделать четыре тысячи необра­зованных простолюдинов. Или, может быть, норвежский язык приятней для слуха господа, чем финский? [...]

Но зачем обращаться к высокообразованным священно­служителям Норвегии, когда тот же вопрос об обучении лопарей закону божьему и еще множество других вопро­сов можно было бы задать нашим попам. Мы привыкли жаловаться на то, что во время шведского насилия наш родный язык был притеснен, и тем не менее, как только посредством реформации освободились от латыни, очень скоро были раздобыты для народа и Библия, и прочие священные книги на финском языке. Если не что иное, то хотя бы чувство признательности за свершившуюся спра­ведливость, выпавшую на нашу долю, должно было бы обязать нас признать и за лопарями такое же право. Но в действительности все произошло иначе. [...]

Примечательно то, насколько безуспешны и противо­естественны предпринимавшиеся попытки отчуждения на­рода от его родного языка. Уже около ста лет — то ли умышленно, то ли, как хотелось бы верить, от полного неведения — относящихся к Финляндии лопарей пытались превратить в финнов, но не продвинулись в этом дальше того, что лопари Инари, коверкая язык, говорят по-фин­ски, исключая детей и жителей деревень верховья Паатсйоки, не достигших даже такого умения. [...]

Выше я говорил о несправедливом отношении наших предков к лопарям, добавлю лишь, что если бы кому-ни­будь в будущем пришло в голову отлучить нас от родного языка, то это следовало бы считать справедливым нака­занием детей за дурные поступки отцов. [...]

После столь долгих рассуждений на отвлеченные темы мне пора вернуться на стезю, по которой я шел до сих пор, в ту же самую деревню Мааселькя, от которой я по­завчера отклонился в сторону и проблуждал до сих пор.

У лопарей Мааселькя, а возможно и по всей русской Лапландии, вероятно, произошло смешение с карелами, по крайней мере, многие из лопарей внешне очень похожи на карел, хотя и не говорят по-карельски. Кроме того, их одежда, равно как и способ строительства домов, схожа с карельским. Без сомнения, смешение с карелами привело к большей общности языка русских лопарей с финским и карельским, о чем не раз пишет Шегрен в своей работе, где он пытается выяснить также время этого смешения и доказать его очевидность. На основе этого можно объяснить причины, по которым обычаи лопарей России во многом отличаются от обычаев других лопарей. Так, например, в Кильдине, а также на всем пути из Колы в Кандалакшу я видел, что еду варят женщины, хотя у всех других лопарей — это мужское занятие. В местечке Риккатайвал (по-лопарски Riksuol), в шестидесяти-семи­десяти верстах к югу от Мааселькя, одна лопарка замеси­ла кислое тесто для хлеба и испекла его в печи, так же как это делают русские и карелы. У многих на местах лет­них стоянок имеются бани, в которых они парятся, что во­все против обычаев лопарей, ведь даже лопари Инари, усвоившие наполовину обычаи финнов, не ходят в баню. Воду для питья и приготовления пищи они берут из озера или другого природного источника, а не растапливают из снега, подобно остальным лопарям. В их избах, как пра­вило, чисто, пол и лавки вымыты, во многих домах — обыч­ные столы, тогда как остальные лопари пользуются сто­лешницей, которая при необходимости ставится на спе­циально для этого сделанное подстолье или другую под­ставку. [...]

В Мааселькя мы повстречали одного русского каре­ла — старосту волости Пяярви, граничащей с приходом Куусамо. Он как раз возвращался из Колы, куда ездил на своих оленях [из Пяярви] — отвозил в казну годовой госу­дарственный налог, собранный им в волости, на сумму около 1800 рублей. Он попросил и меня посмотреть, пра­вильно ли ему дали расписку (кто знает, сколько человек в Коле делали это уже до меня), я же спросил его, если уж он не умеет писать, умеет ли он сам прочесть напи­санное. На что он ответил: «У старосты не было бы ника­кой печали, кабы он умел писать и сразу на месте отмечать, кто сколько дает и сколько кому еще остается упла­тить. Я же несколько раз в году объезжаю волость и со­бираю налоги, ведь не все могут заплатить все сразу, и порою кажется, вот-вот сойду с ума, потому что мне нужно держать в голове, кто уже заплатил и сколько платил, а потом сложить все вместе и сравнить сумму с той, которую я должен взимать. Все время думая об этом, я иногда проезжаю верст пять — десять, вовсе не видя дороги, а остановившись, удивляюсь, что уже при­ехал». [...]

10 апреля под вечер выехали из Мааселькя и продви­нулись за день всего лишь на один первый перегон в двадцать две версты до Разнаволока (по-лопарски Rasnjarg). Из Колы сюда приехали два торговца прода­вать муку, хлеб, рыбу и вино для мурманов, пути которых здесь расходятся: одни направляются в сторону Колы, другие — на восток. Должно быть, товар пользовался спросом — у торговцев осталось лишь немного хлеба. На следующее утро из Разнаволока два лопаря отправлялись к морю, чтобы остаться там до осени. Мне доводилось видеть и самому испытать немало трогательных прощаний, но расставание лопарей со своими родными было, пожа­луй, самым трогательным. Я еще ничего не знал о гото­вящейся поездке, но заметил, что одна довольно молодая женщина тайком проливает слезы, и не мог понять, в чем дело. Лишь потом, когда отъезжающие уложили свои вещи и привели оленей из леса, в избе все принялись пла­кать и всхлипывать, креститься и кланяться перед икона­ми, обнимать и целовать отъезжающих. [...] Затем, когда все уселись в кережки, с ними еще раз обнялись и расце­ловались. Когда же они наконец тронулись в путь, многие из близких бросились в объятия уезжающих либо вскочи­ли на возки с поклажей (райд-ахкиво). Олени, которые мало разбирались в сценах прощания, зато хорошо чув­ствовали сильный ветер, на котором им пришлось поряд­ком померзнуть, резко сорвались с места и помчались что есть силы.

Самого последнего прощания я не видел, так как вер­нулся в избу и начал размышлять о нашем отъезде. Очень хотелось за этот день проехать на перегон больше, до Риккатайвал, куда мы и добрались довольно рано, проехав тридцать пять верст. В тот день мы могли бы проехать и больше, но здесь оказалось так уютно и чисто, хозяин и все домочадцы были так доброжелательны и обходи­тельны с нами, что мы решили остаться выпить с ними чаю, а завтра утром ехать дальше. У лопаря в Риккатайвал была довольно хорошая посуда для чаю: фарфо­ровые чашки и кувшин, а также вместительный медный кофейник. [...]

Из Риккатайвал мы выехали поздно. Было тепло, доро­га оказалась тяжелой, а олени плохими, поэтому в тот день мы успели доехать лишь до Йокострова (по-лопарски Tjueksuol), расположенного в тридцати трех верстах от Риккатайвал. Прибыли уже в вечерних сумерках. Неза­долго до нас с противоположной стороны приехали шесть русских солдат, направлявшихся в Колу, они остановились здесь на ночлег. Поэтому нам показалось, что будет тесно­вато. Мы отдохнули лишь несколько часов, выпили чаю, поужинали и отправились в путь, проехав за ночь еще тридцать верст до Зашейка. И на этот раз нам достались плохие олени, и хотя дороги в ночное время были лучше, мы доехали до места не раньше пяти часов утра. Всем очень хотелось спать. Несмотря на неудобства, можно бы­ло бы, конечно, поспать и в кережке, но нам не давал покоя проводник, без конца подгонявший ленивых оленей окриками «проклятый» и прочими ругательствами. [...] Но «проклятые» олени так устали, что один из них уже не мог сделать ни шагу. Лопари никогда не отправляются в путь, не взяв с собой одного либо нескольких запасных оленей, каждый из которых следует на привязи за их кережкой либо за грузовыми кережками. Проводник заме­нил уставшего оленя на запасного. Но олень, то ли от сильной усталости, то ли от своего упрямства, все равно не мог идти дальше. Лопарь, видимо, подозревал послед­нее, поэтому стал бить и пинать лежащего оленя так, что невозможно было смотреть, пока тот наконец не поднялся на ноги. Лопарь побежал к своей кережке и поехал даль­ше. Что же касается оленя, который хотя и был постав­лен на ноги и протащился часть пути за оленем в упряж­ке, то можно было сказать, что он недолго продержится на ногах. Наконец уже ни побои, ни пинки, ни проклятья не помогали — олень лежал неподвижно, позволяя лап­ландцу волочить себя куда только вздумается. Лишь тогда лопарь догадался поместить уставшего оленя в пустую кережку, а затем, когда мы перебрались со льда на берег, он привязал его к дереву, где и оставил. Лучше бы он сде­лал это намного раньше: бедному оленю не пришлось бы терпеть столько да и мы быстрее добрались бы до места.

В Зашейке мы рассчитывали немного поспать, но нам это не удалось, и мы отправились в последний перегон, оставшийся до Кандалакши, длиной в тридцать верст. И здесь нам достались далеко не завидные олени, но все же они были намного лучше первых. Некий Пахков, про­живающий в Кандалакше, хозяин всех постоялых дворов до Разнаволока на случай, если олени устанут, отправил нам навстречу лошадь. Он заранее получил известие о нашем прибытии от человека, который привез почту из Колы и выехал из Зашейка раньше нас. Мы встретили лошадь за три версты от Кандалакши и могли распро­ститься с оленями, бог знает на какое время — на год, на два, на пять лет, а может, и навсегда. [...]

Дорога от Колы до Кандалакши ровная, без гор, если не считать довольно пологого откоса, по которому со сто­роны Мааселькя спускаются на озеро Имандра, а также последний перегон у Кандалакши. Пять лет назад по этой дороге я впервые ехал на оленьей упряжке и теперь, про­езжая по одной из сопок, узнал даже сосну, к которой про­тащил меня олень, когда я свалился с кережки. Meminisse juvat[170]. Полпути от Колы проезжают сушей и небольшими озерами, затем до самого последнего перегона простира­ется озеро Имандра длиной в девяноста верст; все же ехать приходится не только по льду, так как на пути попа­дается множество мысов разной ширины. На виденных мною картах это озеро изображено шире, чем оно есть на самом деле, вообще-то оно не очень широкое. По-лопарски оно называется Aävver jävr, т. е. по-фински Avarajärvi[171], Многие карелы называют это озеро Инари, так же как в Финляндии озеро Инари. [... ]

Мы ехали по озеру Имандра сорок верст, и все это вре­мя сбоку от нас виднелись подоблачные хребты Умбтег, они показались задолго до того, как мы вступили на лед Имандры. Кому не приводилось ранее видеть эти горы, тот не смог бы сразу отгадать, то ли это белые облака на го­ризонте, то ли вздымающиеся до облаков горные хребты. Проезжая здесь в прошлый раз, я даже с близкого рас­стояния не мог определить, что передо мной — вершины гор или облака. Они находятся на восточном берегу Имандры, примерно в десяти верстах к югу от Риккатайвал, хотя кажется, что они совсем близко от Риккатайвал, на противоположном берегу озера. Русские называют их Гибин, карелы — Хийпиня, лопари — Умбтег. Как далеко они были видны потом, когда мы их миновали, трудно ска­зать, поскольку по выезде из Йокострова нас застала ночь, а кроме того, из кережки даже днем невозможно разглядеть предметы, остающиеся позади. В иные дни, когда светило солнце, даже перед кережкой было трудно что-либо разглядеть, потому что лучи солнца, отражавшие­ся от огромных снежных просторов, слепили глаза. Мы вынуждены были прикрывать глаза и смотреть лишь на оленя и передок кережки. Когда же на нашем пути ока­зывался какой-нибудь мыс, где зеленел лес, для глаз на­ступал отрадный отдых.

Вдоль всего пути был довольно густой лес из сосен, елей и берез. Даже севернее Колы эти деревья вырастают довольно большими и высокими. На две мили севернее, в Кильдине, недалеко от погоста я увидел целую рощу вы­соких прямоствольных берез, стволы большинства из них были диаметром в четыре-пять дюймов, а некоторые даже с пол-локтя. А на последнем перегоне у Кандалакши во многих местах рос отменный строевой лес. На коре многих деревьев были вырезаны фигурки людей головой вниз, но сколько бы я ни расспрашивал об их значении, так и не получил объяснения этому. [...]

Прежде чем перейти к описанию жизни другого края, а именно — русского, позвольте мне, прощаясь с краем лопарей, еще вернуться к их языку и говорам. Не прини­мая в счет лопарей тундры, об остальных можно сказать, что они владеют двумя языками: своим родным и государ­ственным языком страны. Ранее уже говорилось о фин­ском языке финляндских лопарей, лопари Норвегии и Швеции, наверное, в такой же степени владеют швед­ским и норвежским. Но о лопарях России, особенно про­живающих в окрестностях Колы и вдоль тракта, ведущего в Кандалакшу, говорят, что они разговаривают в основном по-русски, так что их невозможно отличить от урожден­ных русских. По тем сведениям, которые нам удалось по­лучить, родной язык российских лопарей делится на три основных говора. Первый из них является общим для лопарей, живущих возле Колы и озера Имандра, кроме деревни Мааселькя, расположенной севернее. На втором говорят лопари Мааселькя и лопари деревень к востоку и северо-востоку от Колы. На третьем говорят самые от­даленные от Колы лопари Турьи, живущие в восточной и юго-восточной части упомянутого [Кольского] полуостро­ва. [...]

«Во всех отношениях остается только сожалеть, что русские сделали так мало для развития языка (русских лопарей)», — говорит Раск в упомянутой работе (часть II, с. 340). Мы полностью присоединяемся к его высказыва­нию, добавив лишь, что точно так же мы можем сетовать и на финнов, не занимающихся изучением говоров фин­ляндской Лапландии, и даже с еще большим основанием, так как именно финны, ввиду родственности финского и лопарского языков, могли бы лучше других изучить лопарский язык и способствовать его развитию. Но таков у нас обычай — заниматься всяческими делами, чуждыми нам, и предоставлять немцам и прочим возможность изу­чать то, что ближе нам самим, как, например, лопарский и даже финский языки. Лишь в Норвегии и Швеции ло­парский язык неплохо изучен, но тоже не настолько, что­бы филологам в этой области нечего было делать. [...]

Пока дороги более или менее хорошие, ехать предстоит всего триста верст, и я надеюсь, что путь займет не слиш­ком много времени, если даже иногда и придется делать остановки на несколько часов. Прежде всего надо побыть в Кандалакше — неказистом волостном городке в сорок домов, расположенном на правом берегу реки Нива, непо­далеку от довольно больших сопок, названия которых нам подсказал один карел; это Ристиваара, Раутаваара, Волоснаваара, Селеднаваара. В этих краях был даже свой чиновник — становой, об обязанностях которого мне почти ничего неизвестно, возможно, что он только занимает ме­сто и принимает путешественников. [...] Кроме станового, показавшегося нам весьма порядочным и доброжелатель­ным человеком, здесь был еще почтовый смотритель, а также поп, но нам не довелось с ними встретиться.

Видимо, когда-то Кандалакша была значительным местом; прямо напротив нее, на мысу, расположенном на противоположном берегу протока, как рассказывают, был монастырь с тремя церквами. «Немцы» (карелы или нор­вежцы?) во время войны разрушили его, и ныне там стоя­ли лишь одна церковь и несколько плохоньких домишек. В одной старинной руне[172] говорится о девушках из Канда­лакши (Каннанлахти по-карельски), которых молодые мужчины хотели было украсть и продать в Виена (Архан­гельск), судя по этому, можно полагать, что когда-то дав­но в этих краях жили лучше, потому что за теперешних Кандалакшских девушек, продавай их в Виена или куда угодно, думаю, много не выручишь. [...]

Из Кандалакши мы проехали тридцать верст в Кня­жую Губу, оттуда еще тридцать — в Ковду. Княжая Губа — бедная деревушка, в ней всего домов двадцать пять. Возможно, что ее прежнее наименование Рухтинан лахти, а теперешнее — перевод на русский, жители дерев­ни тоже были русскими, вернее смесью русских и карел. По-видимому, так же обстоит дело и с жителями других русских деревень, расположенных на берегу моря, и у них теперь господствует русский язык. Те многочисленные ка­рельские названия, распространенные здесь и в других местах русской Лапландии, как, например, Мааселькя, Риккатайвал, Нивайоки, Кандалакша, а также явные ис­кажения или переводы на русский обычных для Карелии названий, как Пинозеро (Пиениярви), расположенное к се­веру от Кандалакши; Верхозеро (Коркиалампи) — между Кандалакшей и Княжей Губой, Белозеро (Валкиаярви), Старцевозеро (Уконъярви), Старцева Губа (Уконлахти) — между Княжей Губой и Ковдой; Паяканта Губа (Паюканта), Глубокозеро (Сювялампи) и прочие, дают основа­ния полагать, что и Княжая Губа является переводом от Рухтинан лахти. Подобное же название и сходные с ним встречаются в Финляндии, как например: Рухтинан салми, Рухтинан сало, Рухтинан киви[173] и т. д. Несомненно, и на­звания Черная Река, Летняя Река и прочие являются пе­реводами от распространенных в Карелии названий Мустайоки, Кесяйоки. Русские относятся к названиям мест как к эпитетам — как только узнают их значение, так сра­зу же переводят их на свой язык. Отсюда возникает значи­тельная путаница в географическом отношении, но, с дру­гой стороны, их язык от этого становится только много­звучней, потому как чужие по происхождению названия мест звучат как иноязычные.

Глубокой ночью мы прибыли в Ковду. Пришлось какое-то время стучаться, пока нас не впустили на станцию, или постоялый двор. Хотя в той комнате, куда нас поселили, жили две-три пожилые женщины, которые уже спали, не­чего было и думать, что и нам постелют, поэтому мы улеглись спать прямо на полу среди своих дорожных су­мок, рюкзаков и одежды и неплохо выспались. Вообще-то последний раз мы спали в приличной постели в гостях у пастора Дурхмана в Инари. Лопари предоставляют при­езжему самому выбирать место для сна и делать себе постель, хорошо еще, если принесут оленью шкуру для подстилки. Правда, в Коле у нас была кровать, но далеко не идеальная постель. В Кандалакше мы две ночи спали на полу и также на всех остановках до Кеми, ни на одном из постоялых дворов не было и признаков кровати, не го­воря уже об отдельной комнате для гостей. [...]

Вообще-то Ковда — маленькое село, состоящее при­близительно из пятидесяти домов, многие из которых — двухэтажные и отстроены в целом лучше, чем дома в Кан­далакше. Летом здесь должно быть очень красиво: река Ковда, огибающая почти все село и текущая с юга на се­вер, словно в поисках русла, сворачивает на восток и юго-восток, чтобы впасть в близлежащее море. Таким образом, Ковда остается на мысу, на южном берегу этой бурлящей небольшими порогами реки. Похоже, что здесь хорошие уловы, потому что даже в это время года продавался све­жий лосось. Мы купили одного лосося весом в двадцать три фунта, из которого несколько дней готовили пищу, но так до Кеми и не успели всего съесть. Мы заплатили за него по двадцать копеек за фунт. Здесь, в окрестностях Ковды и соседней Черной Реки, как сказывали, были хо­рошие обширные покосы, а возле других деревень и горо­дов покосы были скудными, и поэтому им весной прихо­дилось докупать сено для скота. А стоимость его в этом году была двадцать-тридцать копеек за пуд. [...]

Из Ковды, проехав двадцать две версты, мы прибыли в Черную Реку, или Мустайоки, — деревню, состоящую примерно из тридцати домов. Поехать дальше нам уже не удалось, поэтому заночевали здесь, а на следующий день проделали путь в сорок верст до села Кереть. В этих кра­ях нередко можно встретить людей, переселившихся сюда из приграничных волостей Финляндии и принявших право­славную веру. [...]

Кереть, куда мы прибыли, была гораздо лучше Ковды и Кандалакши. Она расположена на северном берегу одно­именной реки, имеет свою церковь и священника, чего в других местах, начиная от Кандалакши, не было. Почти сразу же по приезде нас пригласили на чай к торговцу Савину — самому богатому человеку этих мест. Его дочь вышла замуж в Колу, но там она сразу же стала страдать от сильной подагры. Помимо богородицы (девы Марии), попов Колы и лопарей Кильдина, меня тоже приглашали помочь страдалице. Наконец она все же поправилась, и все, должно быть, решили, что мои лекарства ускорили ее выздоровление, и вот теперь ее родители, живущие в Керети, узнав обо всем из письма и желая выразить свою благодарность, пригласили нас на чаепитие, а вече­ром на ужин и еще на чай утром следующего дня. У са­мой девушки было своеобразное представление о болезни. В Керети к ней многие сватались, но все получили отказ, поэтому, когда она вышла замуж за теперешнего своего мужа в Колу, то и она сама и все домашние были твердо убеждены, что кто-то из прежних женихов, а может быть и все вместе наслали ей эту болезнь. [...]

В здешних краях, я заметил, у многих больных, кото­рые иногда обращаются ко мне за советом, существует убеждение в том, что болезни их возникли не естествен­ным путем, поэтому они редко соглашаются лечиться обычным способом, но если бы я даже назначил им ле­карства, в этих местах нет аптек и невозможно достать никаких лекарств. Ни в Коле, ни здесь, в Кеми, нет апте­ки несмотря на то, что этот город вдвое больше и вчетве­ро богаче, чем Каяни в Финляндии. У них также не хватает людей особой специальности — рудометок[174] и кровопускателей, которых в Финляндии предостаточно, а если и повстречаешь здесь подобного хирурга, то оказывается, что он родом из Финляндии.

Поскольку бумага, из которой я сделал тетрадь для описания этого путешествия, скоро кончится, я буду крат­ким и лишь перечислю деревни, через которые мы проез­жали по дороге из Керети в Кемь. Вот они: постоялый двор Вехкозеро (Вехкаярви) в 14 верстах от Керети, от­куда 8 верст в Тюпюккя, или Пуолимаа; далее 18 верст в Кялкъярви, или Паяри; 22 версты в Сарвиниеми, или Пултери; 12 верст в Пилсиярви; 17 верст в Какара; 40 верст в Понкама; 28 верст в Кесяйоки и 22 версты в го­род Кемь. Кроме Понкамы и Кесяйоки, остальные — лишь небольшие карельские деревни, жители которых говорят и по-русски довольно сносно. И словно стараясь не от­стать от них, русские жители Понкамы и Кесяйоки сносно говорят по-карельски. [...]

В карельских деревнях дома не теснятся один возле другого, как в русских. У карел можно видеть настоящие изгороди, а в избах — прялки, каких не увидишь у здеш­них русских, они все еще пользуются древними веретенами. В карельских деревнях нет мошенников, зато много ни­щих, просящих милостыню. Едва мы успели снять шубы, как нас окружили не только дети, но и взрослые женщи­ны, они кланялись нам, выпрашивая «милостиа», т. е. по­даяние. Следует отметить, что здешние крестьянки, как русские, так и карельские, еще не научились делать кник­сен, но зато усердно и часто кланяются.

По обочинам дорог у карельских деревень виднелись подсеки и лес, сваленный для нее, а также бесконечные хвойные леса, несчетное число больших и малых озер. Если севернее Ковды повсеместно, кроме лопарей, кото­рым хватает и оленей, используют собак как вьючных жи­вотных, то к югу от Ковды подобное уже не наблюдалось. Но позже я слыхал, что даже в городе Кемь и в находя­щейся еще южнее Суме ездят на собаках.

В Кесяйоки — деревне, расположенной недалеко от Ке­ми, мы едва не остались без приюта, нас не впускали даже на постоялый двор, а на следующий день не хотели давать лошадей. Наконец, устав выслушивать одни и те же слова «подорожна, прогон» и пр., часов в двенадцать дня Кастрен пошел пешком по дороге, ведущей в Кемь, надеясь раздобыть там либо подорожную[175], либо лошадь, а я ос­тался с вещами. Но, видимо, из опасения, что слишком долго задерживают нас, либо по другой причине, вскоре во двор привели двух лошадей и я смог выехать. Между пятым и шестым верстовыми столбами нагнали Кастрена. Лошадь, на которой я ехал, устала к концу пути, хотя в основном мы ехали шагом. Последние пять верст до города мне пришлось идти пешком. Несмотря на такой провоз, возница потребовал уплаты шестьдесят копеек за милю, хотя обычно платят лишь пятьдесят копеек, но что­бы отвязаться от него, пришлось уплатить то, что он про­сил.

В будущем, если позволят время и обстоятельства, я напишу в течение зимы о своих поездках в Лапландию, но поскольку о них и так написано немало, я хотел рас­сказать об этой части своей поездки.

В конце письма порою принято просить прощения, ссылаясь на спешку, небрежность и пр., я тоже имею пол­ное основание для перечисления целого ряда причин, ме­шавших мне: эти заметки делались то в кережке, то во время отдыха, во время перекура, и, ко всему прочему, русский и лопарский языки настолько переполняют меня, что при всем желании я не могу составить сейчас ничего целостного.

Кемь, 4 мая 1842 г.

Э. Лённрот

АКАДЕМИКУ ШЕГРЕНУ

Архангельск, 2 июня 1842 г.

Высокообразованный, всеми чтимый господин коллеж­ский советник!

Очень благодарен Вам за книги, которые получил здесь, в Архангельске, равно же как и за Ваше любезное письмо от 14 (26) апреля. Мы так и не поехали через Онегу, поскольку узнали в Кеми, что архимандрит Вениа­мин пребывает в Архангельске, где и нашли его в полном здравии. Он очень доброжелательно принял нас и объявил о своей готовности учить нас языку самоедов, но поставил условие без его дозволения никому не сообщать об этом ни устно, ни письменно. За два вечера он вкратце позна­комил нас со своей грамматикой, в результате чего я при­шел к выводу, что если и существует какое-то родство меж­ду самоедским и финским языками, то оно настолько даль­нее и незначительное, что мне вовсе не стоит тратить вре­мя на изучение этого языка. Ни одно числительное не было сходно с финским, даже в той мере, в какой русские пять, семь, сто, тысяча напоминают финские viisi (viiti), seitseniä, sata, tuhansi; точно так же обстоит дело и с ме­стоимениями. Кроме того, я спрашивал отдельные слова у здешнего самоеда, но и таким способом мне не уда­лось выявить значительного сходства. На этом я пока и закончил курс изучения языка самоедов, поскольку счи­таю для себя изучение его бесполезной тратой времени, к тому же в дальнейшем, когда Вениамину удастся издать свою грамматику, словарь и евангелие, и после того, как станут известны результаты Ваших и Кастрена исследова­ний, я смогу быстрее выучить этот язык.

Итак, я оставляю самоедов и направляюсь отсюда к вепсам, в те края, где они, по вашим описаниям, прожи­вают. Таким образом, я надеюсь сделать намного больше для финской грамматики и словаря, чем это удалось бы мне с помощью самоедского языка. У вепсов я думаю пробыть до поздней осени, а затем через Аунус и Сортава­лу вернуться домой. Но если бы представилась такая воз­можность, то есть если бы мне дали отпуск, то следующим летом я охотно поехал бы в Эстонию и Курляндию, потому что по книгам эстонский язык невозможно изучить на­столько хорошо, чтобы его можно было уверенно сравни­вать с финским. Я тешу себя надеждой создать сравни­тельную грамматику финского, олонецкого[176], вепсского, эстонского и лопарского языков, хотя бы такую, которая содержала бы в себе этимологию разных форм и морфо­логию вообще. Кроме того, тщательное сравнение этих языков важно и в лексическом отношении, потому что за­частую невозможно выяснить первоначальное значение слов, изучив лишь один язык, а кроме того, это взаимно обогатило бы эти языки.

Лопарский язык я также исследовал едва ли даже на­половину, так что следовало бы еще одну зиму провести среди лопарей. Этой зимой, изучая лопарский язык и поль­зуясь для этого вышедшими из печати книгами, я добился все же того, что уже не сбиваюсь так часто из-за неточного правописания. И пока мне приходится довольствоваться таким результатом. Из-за писем, которых я жду из Фин­ляндии, задержусь здесь еще недели на полторы-две. Отсю­да мой путь пойдет через Каргополь в Вытегру, а оттуда — на юг, затем через Лодейнопольский округ на юго-запад­ное побережье Онежского озера. Если не раньше, то из Аунус с удовольствием сообщу Вам, как проходит поезд­ка. Благодарю Вас за то, что Вы послали мне сведения о местах проживания вепсов, полученные мною в двух письмах за прошлый год, которые теперь мне очень при­годятся.

Согласно Вашему пожеланию, я не буду сейчас от­правлять деньги за купленные для меня книги, отмечу лишь для себя, чтобы отправить, когда Вы опять будете в Петербурге. К тому времени я, возможно, узнаю сумму почтовых издержек за их пересылку. Книги для меня как нельзя более кстати, потому что здесь мы с Кастреном рас­стаемся и одному из нас пришлось бы остаться без рус­ского словаря — в Архангельске нет книжного магазина. Если это письмо еще застанет Вас в Петербурге, то я по­просил бы Вас отправить в Вытегру небольшую книгу под названием «Грамматика финского языка, сочиненная Г. Окуловым, печатав 1836. Типогр. Академии наук». Преж­де мне не доводилось слышать о существовании этой грам­матики, которую я нынче одолжил у Вениамина, и из опа­сения, что Вы, возможно, уже успели уехать в деревню и я не смогу ее получить, я переписал из нее все, что ка­сается непосредственно олонецкого [диалекта].

С глубоким уважением, оставаясь и впредь

Вашим покорнейшим слугой,

Элиас Лённрот

ДОКТОРУ РАББЕ

Архангельск, 24 июня 1842 г.

[...] О своей поездке в Кемь я писал уже в прошлом письме, так что добавить к этому нечего. В Кеми мы пе­режидали распутицу, которая задержала нас там вплоть до 19 мая. Из Кеми в Архангельск вообще нет летних проезжих дорог, поэтому нам пришлось ждать, чтобы при первой же возможности поехать по морскому пути. Нам нужно было попасть к архимандриту Вениамину для изу­чения языка самоедов. Итак, мы сели в первую лодку, от­плывавшую из Кеми в знаменитый Соловецкий монастырь, расположенный на большом острове, в шестидесяти вер­стах пути. Кемь, которую я покидаю, — это молодой город, однако создающий впечатление старого и обветшалого. Ему теперь семьдесят лет, а подобный возраст для города не соответствует даже семидесяти дням человеческой жиз­ни. Город выстроился возле небольшой бухты, полукругом в форме лошадиной подковы, чуть севернее реки Кемь, малая ветвь которой и еще какая-то речка протекают через городок. В месяцеслове (календаре) 1841 года на­званы число домов — 316 и численность населения — 1726, но, по мнению многих жителей Кеми, обе эти цифры весь­ма приблизительные. Летом по улицам, говорят, невоз­можно ездить, поэтому во всем городе нет ни дрожек, ни карет. Не знаю, можно ли по ним проехать на телеге, но полагаю, что при большой необходимости это возможно. Для пешеходов проложены довольно хорошие, широкие деревянные тротуары — такие же, как и здесь, в Архан­гельске; различаются они лишь тем, что здесь тротуары, как правило, находятся посередине, а проезжая часть дороги — по обеим сторонам от них. [...]

Кроме нас в лодку сел исправник Кольского уезда, ти­тулярный советник Иван Латышев, с которым мы позна­комились уже в Коле и убедились в том, что он порядоч­ный человек. Мне удалось немного подлечить его хрони­ческие ревматико-ипохондрические недуги, так что недели через две, вернувшись из Архангельска, он сказал, что из­бавился от ревматизма и лишь незначительно страдает от ипохондрии. В лодке находилось также несколько бого­мольцев-паломников и среди них — две женщины родом из Ярославской губернии, если я правильно помню. Они уже зимой прибыли в Кемь, чтобы поехать, по их словам, в ши­рокоизвестный монастырь, дабы постигнуть блаженство для души. Но, похоже, немало таких богомольцев, кото­рые, прикрываясь тем, что они якобы идут в монастырь, бродят по всей стране и кормятся подаяниями. [...]

На протяжении тридцати верст от Кеми повсюду на пути виднелись острова, затем показалось открытое море, по которому мы добрались бы до самого монастыря, если бы море не было затянуто льдом. Поэтому, надо полагать, нам повезло, что мы оказались на твердой земле. Нас вы­садили на какой-то маленький остров в пятнадцати верстах от монастыря, что сравнительно недалеко от большого монастырского острова. Послали в монастырь за лошадь­ми и повозками, и после шести часов ожидания они нако­нец-то показались вдали. В монастыре мы пробыли около недели, нас задержали льды. Когда же море открылось, выехать нам не представлялось никакой возможности, так как со стороны Архангельска не было ни кораблей, ни ло­док. Ожидание настолько затянулось, что мы решили на­нять лодку с гребцами и добраться до материка на Архан­гельской стороне, а расстояние до него семь-восемь миль отсюда. Потом, нанимая лодку, мы перебирались из дерев­ни в деревню по морю.

Я оставлю до встречи подробное описание великолеп­ного и богатого монастыря. Кроме основного острова длиной в двадцать пять верст и около десяти верст шири­ной, называемого Соловецким, монастырю принадлежат два других, расположенных поблизости с довольно боль­шими островами — Анзеро и Муксалма, да еще тридцать маленьких островков, раскинувшихся вдоль побережья. Чтобы скоротать ожидание, в один из дней мы съездили на Анзеро. Нам дали большую коляску, запряженную тремя лошадьми, и мы поехали по довольно сносной про­езжей дороге с верстовыми столбами по обочинам, я на­считал их пятнадцать. Вдоль дороги у ламбушек нам встречались избушки, в которых в летнее время живут монастырские рыбаки. Говорят, что ламбушек на трех островах насчитывается сорок четыре. Но, разумеется, бо­лее доходной рыбной ловлей занимаются на морском побе­режье. На берегу, где кончалась дорога, стояла избушка для приезжих, а чуть в стороне — еще несколько изб. Присматривать за этой маленькой деревней было вверено монаху родом из Тверской губернии. Он был из тверских карел, и карельский, на котором он говорил, больше похо­дил на финский, чем тот карельский, на котором говорят в округе Вуоккиниеми и Репола, где он смешался с оло­нецким говором. Этот мужчина рассказал, о чем я знал уже прежде, что в Тверской губернии много больших ка­рельских деревень. Я поинтересовался их обычаями, кото­рые оказались в основном такими же, как у остальных карел России. Он сообщил также, что у них на игрищах или когда собирается народ поют карельские песни. [...]

В Анзеро, куда мы прибыли, были две монастырские постройки, принадлежащие Соловецкому, но поменьше и, подобно главному монастырю, тоже сделанные из кам­ня. Одна из них, названная так же, как и остров, нахо­дилась примерно в версте от берега около маленького внутреннего озера. Когда-то давно оно, по-видимому, назы­валось по-карельски Ханхиярви[177], позже образовалось Аньозеро, потому что в русском в начале слова нет буквы h, а затем сократилось до теперешнего краткого Анзеро.

В Анзеро мы встретили бывшего царского флигель-адъютанта, находившегося здесь в ссылке. Он был одет по-монашески, отпустил длинную бороду и вел себя на­столько смиренно, что не хотел даже садиться в нашем присутствии. А вообще, будучи очень вежливым и учтивым, он сам поставил для нас самовар, руками подбрасывая угли. Он сносно говорил по-немецки и поведал нам, что его сослали в основном из-за того, что однажды ему пришло в голову освистать актера Петербургского дворцового театра. Но более достоверной кажется история, рассказан­ная другими. Причиной ссылки его было якобы непристой­ное поведение и беспорядочный образ жизни. Он предста­вился Шумским, но в монастыре его знали по фамилии Аракчеев. Это, по его словам, явилось следствием того, что он был приемным сыном небезызвестного Аракчеева. Пока мы были там, я не слышал, чтобы его кто-либо на­зывал иначе. [...] Кроме предоставленных в пользование комнат и относительной свободы в монастыре ему было выделено по царской милости на личные расходы по сто рублей банковскими ассигнациями в месяц, и он, казалось, был вполне доволен своим положением.

Всего четыре версты от Анзеро до второго монастыря, расположенного на этом же острове. Он стоит на высоком крутом холме, с которого открывается прекраснейший вид на дальние проливы, острова, леса и озера. Мы не слы­шали, чтобы это место называли иначе как Галгоф, и ре­шили, что название это произошло от шведского словосо­четания «галгхоф»[178], тем более, что в летописях монастыря упоминается о том, что в далекие времена шведы посылали сюда вооруженные отряды с целью нападения и грабе­жа уже тогда богатого монастыря. Но так же, как шведы были обмануты в своих надеждах, так и мы ошиблись в поисках происхождения названия: оказалось, Галгоф — не шведского, не карельского и не русского происхожде­ния, а древнееврейского, и означало оно то же, что у нас Голгофа, хотя его вполне можно толковать как шведское Галгхоф. Здесь на Голгофе мы повстречали другого со­сланного, бывшего офицера, во время прохождения служ­бы жившего в Финляндии. Он тоже отрастил бороду и хо­дил в монастырской одежде, но был человеком веселым и приятным. «Это прекрасно», — часто повторял он, слу­шая наши ответы на свои вопросы о Финляндии. [...]

И этому бывшему офицеру, как и Шумскому, было дозволено ходить куда угодно, даже за монастырскую сте­ну, тогда как в главном монастырском здании содержа­лись и другие, настоящие узники, у которых не было таких привилегий, они были заперты в кельи и находились под постоянным надзором. Много было и таких, которых роди­тели либо родственники отправили в монастырь на полго­да либо на год на перевоспитание, других же мать или отец жертвовали монастырю по обету. Так, извозчик, кото­рый возил нас в Анзеро, поведал нам, что мать пожертво­вала его монастырю, когда он был еще ребенком. [...]

Путь из монастыря прошел не без осложнений. По морю плавали большие ледяные глыбы, вернее, маленькие ледя­ные острова, местами их скапливалось столько, что невоз­можно было протиснуться между ними, и лодку приходи­лось перетаскивать прямо по льду. Иногда мы видели тю­леней, выныривавших из воды, подчас совсем рядом с лодкой, некоторые из гребцов стреляли в них, но не по­падали. Осенью, когда устанавливается лед, тюленям при­ходится туго. Они собираются в большие стада — до тыся­чи и более голов. На ледяных глыбах самки выкармлива­ют детенышей и опекают их, пока малыши не научатся хорошо плавать. Как только такую глыбу подгонит вет­ром или течением к берегу, крестьяне с дубинками в руках бросаются на стадо и устраивают настоящую бойню. Сам­ки — прекрасные пловчихи, и они, конечно, пытаются уве­сти своих детенышей от опасности, но бельки, не умею­щие плавать или плохо плавающие, оказавшись в воде, цепляются за кромку льда и виснут на ней, и тут удар дубинки настигает их. Но бывает и так, что, увлекшись кровавой сечей, крестьяне не замечают, как ветром или от­ливом льдину отгонит от берега, и тогда они сами могут погибнуть, потому что не берут с собой лодок, так как к тюленям надо подкрадываться осторожно. Хорошо, если с берега кто-нибудь заметит беду и кинется на выручку или ветер пригонит льдину к другому берегу. [...]

Вечером 29 числа мы прибыли в Архангельск и, следуя совету исправника, остановились в русском трактире, где и живем по сей день. [...]

ДОКТОРУ РАББЕ (продолжение предыдущего письма)

Архангельск, 1 июля 1842 г.

Р. S. По дате этого постскриптума можешь заметить, что и здесь время летит, как и везде в мире. Когда в начале этого длинного, с версту, письма я написал дату 24 июня, то рассчитывал через неделю оказаться далеко отсюда, но я по-прежнему все там же, на том же месте, с той лишь разницей, что нынче, не задерживаясь более, с первой же оказией отправляюсь из Архангельска. Кастрен уехал от­сюда позавчера вечером, он был не вполне здоров, желу­док его бунтует уже длительное время. Но сам он да и я тоже надеемся, что смена малоподвижного образа жизни на более подвижный, качка на волнах Северного Ледови­того океана, а более всего купания в соленой воде быстро восстановят его внутреннее равновесие. За день до его отъезда я назначил ему порошок из смеси ревеня и магне­зии и отправил рецепт в аптеку. Вскоре мальчик вернулся и сказал, что в аптеке не дали лекарства. Мне показалось странным, что отказались выдать такое безобидное лекар­ство, причем в той же самой аптеке, где исправнику из Колы и некоторым ехавшим сюда крестьянам из Вуокки­ниеми отпускали лекарства по моему назначению, между прочим, содержащие опиум и сулему. Поэтому я снова от­правил мальчика в аптеку, написав под рецептом свое имя и приписав слова «провинциальный лекарь, доктор меди­цины», а для большего воздействия дал ему с собой дип­лом доктора, предупредив, чтобы он не запачкал его. Но и это не помогло — мальчик вернулся с дипломом и ре­цептом. [...] А сегодня в десять часов утра мне было приказано прийти к трем часам в полицейский участок. Конечно, пришлось подчиниться. Я оделся во фрак, сунул в карман паспорт и диплом врача и ровно в назначенное время был на месте. Я простоял там час с четвертью, пока не подошел писарь с бумагой, на которой было написано, насколько я понял по-русски, что кто-то из здешних лека­рей не велел аптекарю выдавать лекарства по моим на­значениям, пока не выяснится, имею ли я законные пол­номочия на выписку лекарств. Дабы они могли в том удо­стовериться, мне надлежало оставить в полицейском участ­ке паспорт и диплом, и раньше понедельника, если их не отдадут завтра, я не смогу их получить, поскольку после­завтра воскресенье. Оттого что я врач, меня без конца пре­следуют неудобства, включая и трату времени, и досадные просьбы оказать помощь и назначить лекарства, а теперь еще вызовы в полицейский участок и тому подобное, что задерживало мой отъезд на два-три дня. Но мне, навер­ное, не помешает получить законное подтверждение на должность врача Архангельска, поскольку ex usu[179] я уже давно был врачом для определенной части крестьян Ар­хангельской губернии, а именно для жителей Вуоккиниеми и других карельских деревень. [...]

У тебя есть основания ждать от меня описания города Архангельска, но по моей последней попытке описать Кемь ты, вероятно, догадался, что делаю я это очень плохо и мне вообще не стоит браться за это дело. Итак, хочу лишь мимоходом упомянуть, что Архангельск, по слухам, имеет протяженность семь верст, но, по-моему, город достаточ­но велик и без магической цифры семь. Кроме того, он расположен не по прямой линии, а согласно береговой ли­нии Северной Двины, которая с южной стороны описыва­ет возле города полукруг. По ширине город не более пол­версты. Севернее города сплошные болота, да и в самом городе они занимают площадь в несколько кварталов. Много каменных домов, как общественных, так и част­ных, целых тринадцать церквей, и лишь в одной из них, немецкой, я побывал. Перед городом, на запад или севе­ро-запад от него, находится маленький остров, образую­щий отдельный городок под названием Соломбол. Ныне он соединяется с городом наплавным мостом, длиной поч­ти в полверсты, но еще в начале нашего пребывания туда ездили на лодках. У острова стоят большие суда, на су­дах поменьше доплывают до самой городской пристани. На пути к Соломболу находится маленький поросший ле­сом островок, на котором сохраняется неприкосновенной дарованная природой зеленая краса, это своего рода па­мять о Петре Великом. В память о государе там каждый год проводят Петров день. Сказывают, что возле Архан­гельской крепости, в пятнадцати верстах отсюда в сторону Ледовитого океана, все еще пышно зеленеет посаженная Петром береза. Около нее несли почетную вахту до тех пор, пока дереву не исполнилось сто лет, а затем решили, что оно и так достаточно прочно стоит на своем месте, и сняли вахту. Должно быть, воодушевленные этим высо­чайшим примером, многие жители Архангельска посадили у себя во дворах по дереву, но вообще здесь нигде не уви­дишь ни настоящих садов, ни даже аллеи, которая укра­сила бы длинную набережную. В календаре 1841 года отмечается, что численность населения города составляет 10 544 человека, а количество домов — в одном месте на­писано 1385, в другом — 1398, разница небольшая. [...]

В городе живет много немцев и англичан, у них име­ются свои церкви. Торговля здесь ведется оживленная, ею занимаются даже по воскресеньям до полудня. Каждый день с утра до вечера не меньше сотни баб сидят на база­ре, разложив по всей площади в корзинах, сундуках и на рогоже всевозможную рухлядь для продажи. Среди про­чего здесь можно увидеть большие тюки финских кресть­янских юбок, которые продаются по цене от двух до пяти рублей. Доставляют их сюда торговцы-коробейники из Вуоккиниеми, которые выменивают их в Финляндии на свои платки и прочие мелочи. Когда я высказал удивле­ние одному жителю Вуоккиниеми по поводу того, что здесь так много юбок, и сказал, что скоро нашим девушкам ни­чего не останется, он ответил: «В нынешнем году немного, а вот в прошлом году их было раза в два больше».

Кроме ежедневного базара каждый вторник проводит­ся большая ярмарка, и тогда, чтобы пробраться через тол­пы людей, приходится орудовать локтями.

На Северной Двине, что шириной в две версты, доволь­но оживленное движение. Из Вологодской и Пермской губерний сюда прибывают в большом количестве круглые бесформенные соймы, состоящие почти из одного большо­го грузового трюма. Их палуба напоминает покатую крышу дома. И хотя палуба имеет наклон, по бокам ее нет по­ручней, которые могли бы предохранить от падения в во­ду. На таких судах установлено по десять и более пар огромных весел; мне довелось наблюдать, как при попут­ном ветре перед ними устанавливают в ряд семь-восемь маленьких парусников, которые тянут за собой громозд­кую сойму. После разгрузки соймы не возвращаются об­ратно, а продаются здесь примерно за четыреста рублей ассигнациями каждая, но, говорят, на месте, откуда они начинают свой путь, за них якобы платят две тысячи. Здесь можно встретить и суда другого рода — так называемые каюки, тоже с покатой палубой, без поручней. Выглядят они намного лучше соймы, хотя для непривыч­ного глаза тоже весьма странные. Они также прибывают сюда из центральных губерний, но, разгрузившись, возвра­щаются обратно. [...]

ДОКТОРУ РАББЕ

Пертоминский монастырь, И июля, 1842 г.

[...] В тот вечер маленькое судно, перевозившее бого­мольцев, должно было отправиться в Соловецкий мона­стырь, и я решил поехать с ними, намереваясь оттуда через Суму, Уйкуярви (Выгозеро) и Повенец добраться до Вытегры. Но когда я вечером пришел на корабль, то узнал, что ее владелец, некий крестьянин родом из-под Архангельска, счел для себя более удобным ехать утром следующего дня и напился пьяным, поэтому я вернулся на свою квартиру и переночевал там. Корабль должен был отплыть в восемь часов утра, и, хотя я пришел на берег на час позже, все же не опоздал и прождал еще два ча­са, пока мы не снялись с якоря. Обычно каждый корабль с богомольцами перед отправлением из Архангельска бла­гословляют на берегу. Так и на этот раз. На палубу яви­лись два монаха и начали читать длинные молитвы с по­желаниями удачи отъезжающим. Иные монахи Соловец­кого монастыря круглый год живут в Архангельске, где у монастыря имеется большой каменный дом и цер­ковь. [...] После того, как монахи закончили свои молит­вы, и архангельские богомольцы обошли всех родственни­ков, наградив их необходимым в данном случае количест­вом прощальных поцелуев, подняли якорь и паруса [...]

Под вечер 7 числа мы были примерно в восьмидесяти верстах от Архангельска, в устье небольшой речки, что в трех верстах от волостного центра, деревни Ненокотск. На море был штиль, и мы решили бросить якорь и до­ждаться ветра. Мы сошли на берег в красивейшем месте: крутой обрыв, внизу — речка, а на другой стороне между рекой и морем — узкая песчаная гряда. Весь берег порос травой и кустами шиповника, здесь было такое разнооб­разие цветов, что ботанику понадобился бы целый день для их изучения. Расположившись на берегу, мы разо­жгли костры у подножия крутого откоса, над кострами появились котлы, кофейники, и вскоре закипела вода. Мне не в чем было вскипятить чай, и три женщины взяли меня в свою компанию, доброжелательно разрешив мне налить кипятку из их самовара в мой чайник. В дальнейшем я в течение нескольких дней без особых приглашений при­соединялся к ним во время чаепития. Когда чай был вы­пит и ужин съеден, все начали подумывать о ночлеге. Я расстался с женщинами, прошел немного дальше в лес, завернулся в свой кафтан и попытался заснуть. Но не ус­пел я задремать, как над головой зазвенел большой кома­риный рой, и я понял, что уснуть будет трудновато, [...]

Восьмого утром поднялся сильный встречный ветер, по всей вероятности, он не стихнет и на следующий день и, несомненно, задержит нас здесь. [...]

На следующее утро где-то между тремя и четырьмя ча­сами нас разбудил резкий, словно тромбон, голос шкипе­ра: «Поветерь!» (попутный ветер). И хотя этот окрик по­добно грому разнесся вдоль берега, не знаю, услышал бы я его или нет с того места, где с вечера хотел было уст­роиться спать. В мгновение ока весь народ был на ногах, послышались бряцание и перестук котлов, чайников, само­варов, корзинок с провизией, жбанов с водой и пр., быст­ро перетаскиваемых на корабль. [...] Однако, несмотря на оповещение шкипера, то была не «поветерь», а слабый боковой ветер, который, равномерно покачивая, уносил нас дальше вдоль берега. [...] Весь день, следующую ночь и большую часть еще одного дня мы провели на судне, откуда нас ни разу не выпустили на берег. Это преврати­лось в настоящее мучение, особенно для женщин, потому что на корабле не было тех сооружений, которые сделали бы все выходы на берег ненужными. [...]

Шкипер решил, что лучше вернуться назад в гавань небольшого Пертоминского монастыря, что в пятнадцати верстах отсюда и куда он мог заехать по пути уже на полсуток раньше. Мы вышли на берег перед началом ве­черней службы и вся толпа богомольцев направилась в монастырь, чтобы присутствовать на вечерне. Думается, редко эта монастырская церквушка была так набита людьми, как теперь. Вечерня началась сразу после шести часов и продолжалась целых три часа, с обычными для нее молитвами, псалмами и чтениями, к которым по слу­чаю нашего приезда добавились еще пожелания удачи богомольцам. Многие из богомольцев купили себе по ма­ленькой восковой свечке, зажгли их и прикрепили перед иконами, где только нашлось место. [...] Ночь провели на берегу. А наутро опять снялись с якоря. Но я уже не по­шел на корабль, а остался на берегу, пожелав отплываю­щим более удачного пути, чем до сих пор. [...]

ДОКТОРУ РАББЕ (продолжение)

Каргополь, 23 июля 1842 г.

Я выехал из Онеги 18 числа и прибыл сюда прошлой ночью в 12 часов, проехав триста пятьдесят верст за чет­веро с небольшим суток, как и положено путешественни­ку — по восемьдесят верст в день. Было не так-то просто выехать из Онеги, но путь мой откладывался не по тем причинам, которые задерживают путника в наших городах. Что касается задержки с моим выездом, то причиной ее не был манящий перезвон посуды за завтраком или обе­дом и тому подобными занятиями, а мои собственные сомнения в том, как ехать, через Повенец или через Кар­гополь, и в том, где раздобыть лошадь. Кого бы я ни спрашивал, никто не мог ничего сказать про дорогу от Онеги до Повенца. Утверждали, что таковой вообще нет, а что расстояние немногим более двухсот верст и что сна­чала надо несколько миль идти вдоль берега моря до де­ревни Калгачиха, затем свернуть к Никитскому старооб­рядческому монастырю, а дальше от деревни к деревне идти пешком, ну а коли повезет, то верхом на лошади. Дорогу в Каргополь знали лучше, так как туда по берегу реки Онеги ведет летняя большая проезжая дорога. На мой вопрос, как лучше попасть в Повенец, мне советовали ехать через Каргополь и Вытегру — довольно остроумный совет — проехать вперед, чтобы затем вернуться назад. Я прикинул, что путь через Повенец обошелся бы вдвое дешевле, так как из Повенца в Вытегру можно проехать по Онежскому озеру, зато поездка через Каргополь была бы вдвое удобнее и быстрее. [...]

Я пошел к хозяину постоялого двора и попросил ло­шадь или лошадей на первый перегон, но он пояснил, что вовсе не обязан давать лошадей в ту сторону, а лишь до Архангельска и Кеми. Но когда я купил у него бумаги и прочной крученой нити — он одновременно занимался и торговлей — и не стал с ним торговаться, хозяин стал более благосклонен ко мне и обещал к десяти часам ве­чера прислать пару лошадей, сказав, что не может сделать этого раньше из-за архангельской почты, которую следова­ло отправить, а также из-за сильной жары, которая уто­мила бы животных. Но тут мне в голову пришла идея купить маленькую лодку, чтобы не зависеть ни от лошадей, ни от жары, ни от ямщиков, ни от хозяина постоялого двора, и доехать на ней до самого Каргополя, а возможно, и дальше, проплыть через озера Лача и Босье поближе к месту поселения вепсов. Понадобилась бы всего неде­ля, если бы я на веслах продвигался по пятьдесят-шесть­десят верст в день, но затем я узнал, что на реке Онеге помимо мелких порогов имеются участки с очень бурным течением, по которым трудно, а может, и вовсе невозмож­но подняться вверх на лодке. И поэтому затея эта оказа­лась напрасной, я не смог воспользоваться ею.

Накануне я наведался к заместителю почтмейстера, жена которого была родом из Финляндии и говорила по-шведски так же, как я на нем пишу. Теперь я снова по­шел к этой госпоже и попросил ее узнать, неужели во всем городе нельзя раздобыть лошадь или две на перегон. Она послала людей, но ничего не нашлось — у кого-то имелась лошадь, но не было повозки, у другого оказалась повозка, но не было лошади, а мне одновременно нужно было и то и другое. В конце концов я уговорил двух жен­щин отвезти меня на лодке первые шестнадцать верст. И наконец около четырех часов пополудни я отправился в путь, а чтобы добиться этого, мне пришлось почти два дня без отдыха поработать и головой, и ногами, и кроме того, прибегать к помощи других людей, для чего я носил в кармане мелкие деньги «на выпивку» и «на пряники». Видишь ли, здесь чаевые дают в зависимости от пола, мужчине — «на водку», а женщине — «на пряники». Вна­чале я думал, что независимо от пола можно всем гово­рить «на водку», но когда я говорил это женщинам, то либо они сами, либо кто-нибудь другой обязательно по­правлял меня — «на пряники».

Супруга помощника почтмейстера родилась в городе Ловийса, вышла замуж за выборгского мастера-столя­ра, но тот умер, и она вышла замуж второй раз за теперешнего мужа, в ту пору служившего в армии в Фин­ляндии. Узнав от местного врача о ее пребывании здесь, я сразу пошел к ним, поскольку был ее земляком, кроме того, не хотелось упускать возможности поговорить на ка­ком-нибудь из тех языков, какими я владел. Был воскрес­ный вечер, и я застал ее сидящей у стола за чтением Биб­лии на шведском языке. Ответив на приветствие, она спро­сила мое имя, а услышав его, сказала, что мы родствен­ники, поскольку, по воспоминаниям ее давно умершей ма­тери, человек с фамилией, обозначающей корень клена, березы или другого дерева[180], должен относиться к их роду. Но ее генеалогические пояснения были столь запутан­ными, что я сильно сомневаюсь, мог ли общий наш предок быть более близок нам, чем Адам, тем более, что ее род был шведского, а мой — финского происхождения. Но мы решили все же считать себя родственниками, так что моя единственная таким образом приобретенная кузина живет в России. [...]

Она рассказала, что не стала отрекаться от веры сво­их родителей, как сделали многие другие, приехавшие из Финляндии и вышедшие здесь замуж, хотя вот уже двена­дцать лет ей приходится обходиться без причастия, пото­му что ближе, чем в Архангельске нет лютеранского по­па. [...] Госпожа задала мне довольно трудный теологи­ческий вопрос: может ли она, оставаясь лютеранкой, при­нимать участие в таинствах православной церкви? Я не сумел ответить моей дорогой кузине, поскольку не знал, имеет ли право православный священник допускать к при­частию людей иных вероисповеданий, и посоветовал ей обратиться к попу, надеясь, что если ей это будет дозво­лено, то я сумею убедить ее, что и таким образом полу­ченное причастие не менее благостно и действенно, чем причастие в лютеранской церкви. Но она была не очень довольна русским попом, который, насколько ей было из­вестно, за все лето не отслужил ни одного молебна о дож­де, из-за чего ее картофельное поле увядало. Но господь, который и без наших молитв заботится о нас и нашем картофеле, в тот же вечер, пока мы сидели за чаем, послал небольшой дождик, который был словно предвестником во­дяных потоков, низвергшихся затем с небес в количестве наверняка достаточном, чтобы примирить ее с попом. А в целом ей так нравилось в России, что, по ее уверени­ям, даже овдовев, она не поехала бы обратно в Финлян­дию, хотя у нее не было здесь ни детей, ни родственников. По ее мнению, после некоторых ожидаемых усовершен­ствований со стороны неустанного правительства Россия вскоре превратится в самую лучшую страну в мире. Мне осталось лишь пожелать, чтобы это произошло как можно скорее, выразив надежду, чтобы затем наступил черед и для нашей страны. [...]

В городе еще жили супруга унтер-офицера, родом из Хельсинки, знавшая шведский, и две женщины из Финлян­дии, но мне не представилась возможность встретиться с ними. Я невольно подумал: «Если в маленький город Онега с населением в тысячу или полторы тысячи жите­лей из Финляндии привезены четыре жены, то сколько же их может быть в местах получше?» Слышал, что есть они и в Архангельске, но увидеть не довелось. [...]

Если не считать двух первых перегонов, все сто пять­десят верст начиная от Онеги не увидишь ни гор, ни хол­мов, лишь луга по обе стороны реки да деревни, стоящие в нескольких верстах друг от друга. Травы на лугах хоро­шие, даже дорога поросла травой, скрыв следы колеи. Кое-где виднеются скирды сена, оставшиеся еще с прош­лого года. Но даже при таком обилии кормов крестьяне содержат не более восьми — десяти коров и двух лошадей на дворе. Это казалось странным по сравнению с нашими крестьянами, которые, особенно на севере, где сена вдвое меньше, содержат стада вдвое больше. Поля были про­сторные и обещали хороший урожай. Ни на одном поле я не увидел как следует сделанных канав. Первое льняное поле встретилось лишь в ста пятидесяти верстах от Онеги, но конопляники встречались и раньше. Глинистые почвы здесь сменились супесчаными. В лесу стала встречаться лиственница. Это роскошное дерево, пригодное для строи­тельства, могло бы произрастать и в Финляндии, вплоть до окрестностей Вааса и Куопио, а возможно и севернее, поскольку климат у нас более умеренный.

Жилые дома и снаружи и изнутри напоминают дома русских карел в тех местах Русского Севера, где я бывал. В таких крестьянских домах все подсобные помещения, кроме бани и риги, построены под одной крышей, имеется высокое крыльцо, довольно темные сени с четырьмя, а то и пятью дверьми. Одна из них ведет в избу, другая — на просторный сарай, остальные — в маленькие кладовки или горницы. Кроме того, из сеней ведут ступеньки вниз в кры­тый двор, состоящий из хлева, конюшни, курятника, заго­на для овец и закута для телят, — все это расположено в основном под большим сараем. Смею утверждать, что, не изучив как следует дом, в темноте очень легко заблу­диться в этом лабиринте помещений, как однажды и слу­чилось с пишущим эти строки. В сарае имеются и другие довольно широкие двери — ворота, через которые по мост­кам [въезду] можно въехать снизу с целым возом сена. Крестьянская изба — это помещение, длина и ширина ко­торого равна примерно трем саженям. Самое значитель­ное сооружение в ней — большая четырехугольная печь, расположенная по одну сторону от дверей. Печь с трубой либо без трубы, в последнем случае дым выходит через отверстие, сделанное в потолке. От верхнего угла печи расходятся под прямым углом н упираются в стену два воронца, один вдоль, другой поперек избы. Они проходят на высоте трех локтей от пола, иногда и ниже, так что из-за них приходится чуть пригибаться. На той же высоте вдоль стен идут доски пошире. На них, как и на ворон­цах, хранятся всевозможные мелкие предметы: ножи, ру­банки, сверла, бруски и пр. Под ними на стенах гвозди, на которые можно вешать шапки, рукавицы и другую одежду. Есть маленький шкафчик на стене для мисок и та­релок. В дополнение ко всему вдоль стен в трех четвер­тях от пола проходят широкие лавки, на которых сидят, но при необходимости на них можно и спать, хотя чаще предпочитают спать на полу. На лавках неудобно спать потому, что по всей их длине не найти места, защищенно­го от сквозняка; дело в том, что в русских избах имеется по нескольку маленьких окон, как правило — шесть, из ко­торых очень дует. Видимо, прежде по обычаю требова­лось, чтобы окна были разной величины — во всех старых избах центральное окно фасадной стены чуть больше всех остальных окон, ширина которых обычно пол-локтя, высо­та — чуть меньше. В новых же домах окна делают больше и одинаковыми по размерам. Редко где увидишь стулья, но везде есть низенький, длиной в два локтя и шириной в полтора локтя, стол с ящиком [подстольем] под столеш­ницей. Более ничего примечательного в крестьянских из­бах нет, кроме разве полатей длиной и шириной в три локтя, которые прикреплены к дверной стене на высоте трех локтей и даже более от пола. На полатях, особенно зимой, спят старые люди, любящие тепло, они же часто отдыхают на печи. В похвалу русскому крестьянину сле­дует сказать, что избы, или крестьянские жилища, всегда содержатся в чистоте и порядке, причем в гораздо боль­шей мере, чем повелось у нас во многих местах. Полы чистые, малейший мусор сразу же подметается, и так раз пять-шесть в день. Кроме того, жилое помещение свобод­но от кадушек, чанов, корыт, ушатов и прочих предме­тов, которым отведено постоянное место в сенях или еще где-нибудь. Собакам запрещено появляться в избе, и они настолько привыкли к этому с самого появления на свет, что их даже хлебом не заманить через порог, который есть и остается для них non plus ultra[181]. На стенах можно ви­деть обыкновенные иконы из меди, а также небольшие изображения святых, написанные маслом. [...]

В целом русский крестьянский дом — это длинная и уз­кая постройка, из которой где-нибудь сбоку выступает подсобная часть. Завершает этот ряд помещений изба, фа­садом выходящая на деревенскую улицу либо на проез­жую дорогу, которая, оказавшись между домами, создает впечатление прямой улицы. Некоторые дома имеют два этажа жилых помещений, кроме того, чердачную комнату с балконом на улицу. Здесь вообще не увидишь господской усадьбы, украшающей нашу сельскую местность, равно как ни одного дома, покрашенного в красный цвет. Даже церкви не покрашены и, подобно всем прочим строениям, имеют естественный цвет дерева. Возле домов недостает огородов и зеленых лужаек, придающих особый уют фин­скому крестьянскому жилищу. Но поскольку дома стоят на одинаковом расстоянии друг от друга, в четырех-пяти саженях, и все выходят фасадом на дорогу, здешние де­ревни кажутся строго спланированными; при строитель­стве наших деревень это наверняка никому не приходило в голову. На первой половине пути от Онеги я не видел хмельников, но затем они стали попадаться.

Изгороди напоминали мне те, что встречались в губер­нии Хяме, но потом были и другие, какие ставят в Каре­лии, а те, что были вдоль дорог, нередко состояли из го­ризонтальных двухсаженных жердей, расположенных друг от друга на расстоянии половины и даже целой четверти. Как правило, они были плохо сделаны и такие низкие, что я удивлялся, почему это лошадь, пасшаяся поблизо­сти, не перескочит через такую изгородь на поле, где она гораздо быстрей могла бы наполнить свой желудок ячме­нем и овсом. Казалось, лошадь удерживает от такого шага тот же страх, который мешает собаке переступить через порог. Но когда я узнал, что в этих краях не держат сви­ней, я перестал удивляться хрупкости подобных сооруже­ний. Ведь именно свиньи во время своих усердных обхо­дов испытывают изгороди на прочность. И вообще изгоро­дям здесь отводится меньше внимания, чем в Финляндии, потому что каждая деревня заводит одного общего пасту­ха, который присматривает на пастбище за стадом. Пасту­ха обычно нанимают на все лето и, в зависимости от вели­чины деревни, платят ему за работу рублей пятьдесят — восемьдесят, если волкам не случится уменьшить этот до­ход. Такой же обычай, как я слышал, существует в Ингер­манландии, куда каждую весну из финских губерний Вийпури и Миккели приходят мужчины наниматься в па­стухи. [...]

Удалившись от Онеги верст на двести, я вышел на большой почтовый тракт, ведущий из Архангельска через Холмогоры, Каргополь, Вытегру, Лодейное Поле, Новую Ладогу и Орешек в Петербург. Этот тракт мог бы сравниться с нашими большими дорогами, за исключени­ем самых лучших дорог Вийпури, Оулу и некоторых дру­гих губерний. Русские дороги имеют одно преимущество: постоялые дворы, или станции, расположены у самой до­роги, и нет надобности сворачивать на версту либо две в лес в поисках оных, как порой бывает у нас. [...]

Люди, проживающие в местности между Онегой и Кар­гополем, по красоте и живости уступают жителям более северных мест, где я путешествовал раньше, но зато они отличаются добротой и дружелюбием, поэтому у меня не было ни малейших причин быть ими недовольным. Мне вполне доверяли во многих местах и считали порядочным человеком без того, чтобы я показывал паспорт и подо­рожную. Я не хочу, а быть может, и не вправе жаловать­ся на требование предъявить паспорт — вероятно, и у нас иностранцы не могут избежать этого, — но, когда его без конца спрашивают, начинает казаться, что тебе не доверя­ют, что тебя принимают за какого-то бродягу, а человеку непривычному это очень тягостно. После того как я поки­нул Пертоминск, я мог спокойно курить, меня уже не счи­тали из-за каждой трубки «некрещеным нечестивцем», как это было у староверов. По дороге из Онеги в Каргополь даже большинство возниц оказались курящими, и я, обра­дованный этим, угощал их табаком, а потом чуть сам не остался без курева. Кое-где с меня не хотели брать плату за ночлег и еду и не позволяли мне даже детям дать не­сколько копеек, видно было — народ не привык брать пла­ту за молоко и другую пищу, которыми угощали гостя.

Если бы иностранец стал судить обо всем финском на­роде по нахватавшим кое-какой культуры крестьянам Уусимаа или вовсе необразованным крестьянам губернии Вийпури, он был бы неправ. Так же неверно было бы всех русских оценивать по жителям побережья Белого моря. Постоянное наблюдение смерти, пусть это касается только уничтожения рыб и тюленей, сделало характер беломор­ского рыбака жестким, а торговля, которой он занимал­ся помимо того, заставляла его заботиться о своей выгоде. Земледелие же, напротив, смягчило характеры людей, жи­вущих во внутренних частях страны, и поскольку им не приходится покупать свой хлеб, они не столь заботливо подсчитывают копейки за каждый кусок. Это влияние раз­личных условий жизни на склад людей, видимо, началось со времен Каина и Авеля и в какой-то мере наблюдается до сего дня. Повсеместно землепашцы составляют лучшую и наиболее порядочную часть населения, это занятие бла­готворно влияет на национальный характер, но мне ка­жется, что государство никогда не приложит достаточно усилий, чтобы должным образом поддержать крестьян, обрабатывающих землю, а ведь земледелие является не­посредственным источником народного благосостояния. Мне порой кажется, что лишь земледелие и скотоводство нуждаются в поощрении и поддержке государства, осталь­ные же способы существования — только лишь в хорошем к ним отношении. Если ствол дерева здоров, то и ветви растут без особого ухода, и все дерево имеет цветущий вид, радует глаз и предоставляет тень путнику.

Поводом для этих отвлеченных рассуждений, которые хороши лишь тем, что не слишком длинные, явился при­ятный нрав жителей этих мест. Для людей, проживающих между Онегой и Каргополем, земледелие — основное сред­ство существования. Ближе к Каргополю вдоль дороги видны были пожоги, свежие и заросшие травой. В одном месте, во Владиченске, в ста верстах с лишним от Онеги, была солеварня, но, судя по охране, она принадлежала государству. Это был очень немудреный завод. В яме, в которую сбрасывали большие поленья, постоянно под­держивался огонь, над ямой был установлен металличе­ский короб, длиной и шириной примерно в восемь локтей и в пол-локтя высотой, в который по желобу шла вода из соляного источника. По мере испарения воды соль затвер­девала, и ее сразу вычерпывали ковшом. Я уже раньше видел такой же соляной завод в Ненокотске, между Ар­хангельском и Онегой, с той лишь разницей, что там было два короба, и говорили, что за неделю они давали пятьсот пудов соли. Соль была хорошая, чистая и белая.

Занятие подсечным земледелием осталось, видимо, от живших здесь ранее вепсов или карел, на древнее прожи­вание которых в этих местах указывают как названия мест, переведенные и искаженные, так и другие обстоятель­ства. Так, например, Босье озеро является, скорее всего, переводом довольно обычного финского Пюхяярви[182], Лачеозеро, вероятно, является столь же обычным переводом финского названия Латваярви. В нескольких милях от Онеги есть целая деревня под названием Карельская, хотя ныне там вообще нет карел. Видимо, не все карелы пере­селились отсюда, а часть их смешалась с пришельцами, поскольку у нынешних жителей можно встретить типично карельские черты лица. Возможно, из-за подобного сме­шения люди здесь не отличаются особой красотой и жи­востью, карелы, как известно, не столь красивы и бойки, как русские, да и вообще славяне.

Еще несколько слов о самом Каргополе. Это довольно большой город, но, говорят, раньше он был намного боль­ше, а после пожара в прошлом веке так и не достиг свое­го прежнего расцвета. И тем не менее здесь насчитывается более четырехсот домов и две тысячи жителей, а также, по сведениям моей хозяйки, двадцать две церкви, из кото­рых мне удалось найти примерно половину: видимо, при счете она учла и монастырские церкви — здесь еще и два монастыря каменной кладки. Большая часть церквей со множеством куполов также сложена из камня и выглядит внушительно. Других каменных построек немного. Чинов­ники, у которых я побывал — городничий, врач и стряп­чий, — отнеслись ко мне с большим дружелюбием. Город­ничий — бывший офицер, он жил в Финляндии и знает наши города вплоть до Торнио. Врач — лифляндец по про­исхождению, прошел курс обучения в Тарту. Он пожало­вался, что скоро забудет немецкий язык, хотя за пятна­дцать — двадцать лет не научился говорить по-русски без акцента. К стряпчему меня пригласили, чтобы я лишний раз подтвердил, что бельмо, образовавшееся на глазах у его тестя, не вылечить без операции.

По заверению врача, я через сто двадцать верст по­встречаюсь с вепсами, в любом случае вполне возможно, что спустя двое суток я буду сидеть и беседовать с ними с помощью финского словаря. И тогда тебе не придется более опасаться, по крайней мере до конца сентября, что будешь получать от меня письма, да и, потом, думается, они не будут столь увесистыми. [...]

ДОКТОРУ РАББЕ

Станция Полкова, 3 августа 1842 г.

[...] К Исаевской волости, по-вепсски Исарв (Iso ar­vio?)[183], относятся двенадцать маленьких деревень. [...] Из них лишь в пяти наряду с русским говорят и на вепсском, а в остальных этот язык уже вымер. А поскольку нынче в этих пяти деревнях даже дети разговаривают между со­бой по-русски, нетрудно предугадать, что через столетие вепсский язык перейдет в предание и в народе будут гово­рить, что в прежние времена их прадеды общались на каком-то другом, не русском языке. Даже теперь люди удив­ляются, что еще десять лет назад были живы старики, не знавшие иного языка, кроме вепсского, каково же было бы изумление самых стариков, если бы они встали из могил через сто лет и увидели бы, что уже третье-четвертое по­коление их потомков не понимает ни одного слова на язы­ке своих предков. Из тысяч форм забвения вряд ли най­дется нечто более тяжело и угнетающе действующее на мои мысли, чем исчезновение, а подчас и полное забвение языка под воздействием другого. Подобное исчезновение языка — редкое явление, и тем ощутимее его значимость. Обычно происходит так, что язык малочисленной группы людей, территория которого со всех сторон окружена ино­язычным народом, постепенно исчезает под воздействием языка последнего. Так же происходит на осеннем озере: его берега и мелкие заливы замерзают раньше, затем лед постепенно охватывает все большее пространство, а через некоторое время сковывает все озеро. И, наоборот, суще­ствуют примеры, показывающие, что язык меньшинства в окружении других языков может просуществовать дли­тельное время, поскольку ни один из соседних языков не обладает достаточной силой, чтобы вытеснить его.

Кроме того, отсутствие письменности и официального использования языка ускоряет его гибель, подобно тому как отсутствие фундамента и угловых камней сказывается на прочности дома. Основу языка составляет литература, которая способствует его длительному сохранению, и если она не сумеет предотвратить исчезновения языка, то все же сохранит в себе его прекрасные приметы. Так обстоит дело с греческим, латынью, санскритом и другими древ­ними языками, все еще живущими в литературе, хотя са­ми они уже давным-давно канули в Лету. О том, как лите­ратура упрямо стремится сберечь язык от поглощения его другими, наглядно свидетельствуют продолжительная борьба между латынью и итальянским языком, имевшая место в средневековье, а также нынешнее хитроумное пра­вописание во французском и английском языках, которое представляет собой в основном не что иное, как своего ро­да консервативность литературы.

Что же касается исчезновения вепсского языка в Исаево, то можно предположить, что это произошло следующим образом. Жители Исаево для поддержания торговых и про­чих связей со своими соседями вынуждены были научиться их языку. Для объяснений с чиновниками, священниками, помещиками и их управляющими нужен был русский язык. Некоторые женились на русских крестьянках, а это способствовало обучению детей русскому языку — дети русской матери, естественно, говорят на ее языке, а там и соседи стремились к тому, чтобы и их дети как можно раньше научились разговаривать по-русски, поскольку по­няли, что от него большая польза, а от вепсского — ника­кой. Где уж им догадаться, какие преимущества скрыты в возможности говорить на родном языке, который счита­ется непреложным даром природы. Когда создано мнение, что чужой язык лучше родного, то тем самым уже подго­товлена почва для его преобладания. Даже пожилые люди стараются выучить язык, по семь раз спрашивая у своих соседей, владеющих им, о произношении того или иного слова и столько же раз забывая его, но в конце концов оно все же занимает прочное место в их памяти. Пример­но так в школе Природы происходит обучение иностран­ному языку. Там, где обстоятельства способствуют тому, начинает действовать эта школа, выполняющая свою зада­чу без учителей, учебников, словарей и хрестоматий, при­чем намного успешней, чем это могли бы сделать все зна­токи языков и грамматик, поскольку им все же редко удается добиться того, чтобы человек совсем забыл род­ной язык или стал относиться к нему с неприязнью.

В деревне Сууртаннас я жил в доме, где, кроме старых хозяев, было два сына и две дочери. Старший сын был женат и имел много детей. Из всей семьи дед, его млад­ший сын, обе дочери и дети старшего сына говорили по-вепсски. Старуха же, перенявшая вепсский от родителей, была еще девчонкой отдана в служанки в русскую семью и почти совсем забыла вепсский, о чем поведала мне с не­малой гордостью. С ее старшим сыном произошло нечто подобное: он совершенно забыл вепсский и никогда не говорил на нем. Языком домашнего общения, разумеется, был русский, которым все владели лучше, чем вепсским. Почти такое же положение было и в других домах и, как меня уверяли, в четырех остальных деревнях, где еще мож­но услышать вепсский. Поэтому нет ничего удивительного в том, что многие слова в языке — русского происхожде­ния. Грамматическая форма сохранилась несколько луч­ше, так рама может пережить саму картину, так сохра­няется скелет, когда истлеет плоть. Я не счел нужным тратить на изучение подобного языка более трех-четырех суток, пусть даже от него и была бы какая-то польза. [.. .J

Народ Сууртаннас отличался исключительной доброже­лательностью и гостеприимством. Меня угощали здесь до­вольно вкусной крупяной похлебкой, в которую добавляют овощи и молоко, а также испеченной в печи крутой яични­цей, молоком, хлебом и стряпней. Кроме того, предлагали столько поляники, земляники, морошки и черники, что имей я еще один рот и живот, и тогда бы не смог все съесть. Меня удивлял их отказ брать плату за ягоды. Единственно, когда дети несли ягоды прямо ко мне, я пла­тил им, и то потому, что зримые монеты были детям по­нятнее, чем абстрактная благодарность. Хозяева также и думать не хотели ни о какой плате за еду и прожива­ние, и мне нелегко было уговорить этих добрых людей взять хотя бы по шестьдесят копеек за сутки, тогда как в Финляндии и в России мне нередко приходилось по тре­бованию хозяев платить вдвое больше за еду, которая бы­ла вдвое хуже той, чем меня угощали у вепсов. Мне часто припоминаются слова последнего возницы, сказанные о вепсах: «Простой народ». Насколько лучше эта просто­та, чем то умение жить, при котором без оплаты не вы­просишь огня для трубки! [...]

Этот мирный народ, вернее его мужская часть, в поне­дельник 1 августа отмечала праздник в кабаке ближайшей деревни и пила там горькую до позднего вечера. Солнце уже село, и я готовился лечь спать, как вдруг услышал шум с улицы. Я выскочил на крыльцо и увидел двух схва­тившихся врукопашную героев. Во время кратких переды­шек они спорили по-русски, затем следовало несколько чи­сто вепсских затрещин. Женщины и дети столпились у окон и на крыльце, и с любопытством следили за дерущимися — «мужская удаль женщинам люба». Лишь одна из них пла­кала, должно быть, жена задиры с окровавленной щекой.

Во время драки в Сууртаннас и после нее я начал раз­мышлять о кабаках, больших и малых, о ярмарках и о дру­гих питейных местах. Ох как все они способствуют рас­пространению того зла, которое извергается из неисчер­паемого винного источника! Мысленно я перенесся в Кая­ни к аптекарю Малмгрэну. Однажды я спросил у него, почему он больше не торгует вином, ведь у него на это было тройное право — аптекаря, торговца и мещанина. Он ответил: «Первые два года моего пребывания здесь я тор­говал вином и выручал от этого несколько сот рублей в год, но случилось мне однажды в воскресный вечер уви­деть нескольких пьяных мужчин, оравших на улице. В ту пору в Каяни кроме меня никто не торговал вином, по­этому мне пришлось признаться себе, что я являюсь един­ственным распространителем этого зла. Я покаялся в грехах и тут же принял решение больше не торговать вином, сколь бы выгодно ни было это занятие. И остался верен своему решению». Подобные примеры, когда люди посту­паются своей выгодой ради блага других, очень редки в жизни, если встретишь что-нибудь подобное, проехав де­сятки миль, можно считать, что тебе повезло. К сожале­нию, всюду встречаются в изобилии противоположные примеры. Я знаю одного богатого крестьянина, живущего неподалеку от Каяни, который рассчитал работника после первого года лишь потому, что тот за год не пропил свой заработок. Нанимая его, он знал, что батрак не пьет, но тем не менее спаивал его, как это он делал и раньше с такими людьми, подчиняя их своей воле. Делалось это так: для начала он время от времени угощал работника чашечкой кофе, затем переходил к чашке кофе, смешан­ного с ромом и сахаром, потом с вином и наконец давал чистое вино. Даже если работник отказывался пить сиву­ху, это не имело большого значения — главное, он уже тратил свои деньги на кофейные пунши, тем самым осво­бождая хозяина от уплаты ему в конце года всего зара­ботка. Если попадался падкий до вина работник, хозяин спаивал ему даже часть заработка следующего года, и ра­ботник становился своего рода рабом хозяина и вина. Я знавал также немало так называемых «благородных» людей, которые, презрев моральные и светские законы, преуспели в грязной профессии кабатчиков, и таких, ко­торые, обговорив заранее прибыль, передоверяли это дело своим слугам и прочим прислужникам. Знал я также так называемых барынь, которые, с четвертью в одной руке и с бутылкой в другой, продавали вино у себя дома, в то время как муж по долгу службы проповедовал в церкви против вина и прочих зол. Однако пора кончать, добавлю лишь, что если с помощью закона и указов возможно было бы добиться прекращения такого зла, как продажа креп­ких напитков и распитие вина, то образованные люди должны были бы нести за это большую ответственность, чем необразованный народ, ведь и преступление первых большее. Правда, один из наших основных принципов, ка­жется, гласит, что закон должен быть одинаковым для всех; и хотя я уважаю подобный принцип, все же считаю, что он не отменяет другого закона, который провозглаша­ет: «Кому много дано, с того много и спросится». И хотя людской закон и основан на том, что за одинаковое пре­ступление и наказание должно быть одинаковым, это не удается осуществить на деле, потому что суровее и много раз суровее будет наказан тот, у кого в возмещение штра­фа в десять рублей продадут последнюю корову или овцу, чем тот, который, живя в полном достатке, считает эту же десятку ничтожно малой суммой. [...]

ДОКТОРУ РАББЕ

(Продолжение)

Вытегра, 4 августа 1842 г.

[...] Начиная от Исаева я видел местами убого отстро­енные помещичьи усадьбы, к которым приписаны крепост­ные крестьяне. Как только появились эти усадьбы, сразу заметно стало, что достаток жителей уменьшился, уже не было той чистоты и опрятности, которая встречалась до сих пор. Я полагал, что вепсская деревня Исаево является исключением среди чистых русских деревень, но позже за­метил, что и после Исаево встречались подобные поселе­ния. Казалось бы, господские дома должны служить для народа примером, но зачастую было как раз наоборот. В волости Куркиёки губернии Вийпури я спросил однажды у одного умного и более или менее состоятельного крестья­нина, почему он живет как скотина и не следит за чисто­той. Он сказал, что не смеет, так как если он построит себе дом получше и если его хозяйство не будет нести на себе признаков нищеты, то управляющий имением Пупутти найдет способ содрать с него дополнительный оброк и ввергнет в такую нищету, что он за счастье сочтет ны­нешнее свое положение. Может ли это быть причиной меньшей чистоплотности здешних крепостных крестьян или ее следует искать в другом, например в предполагаемом смешении вепсов со здешними русскими жителями?

Станция Полкова находится на берегу большого Коль­ского озера (Куолаярви). Не доезжая до него, я переехал через реку Кема (Кемиёки), которая, говорят, берет на­чало из озера Кема (Кемиярви). Эти, как и многие дру­гие названия, достались в наследство от живших когда-то в этих краях вепсов или карел. На двух последних отрез­ках пути дорога шла то по одной, то по другой стороне Мариинского канала, соединяющего Онежское озеро и Финский залив с озером Белое и внутренними реками России. Движение по каналу оживленное — куда ни гля­нешь, везде вереницы палубных судов и парусников. Для меня же, поскольку я ранее не видел подобного канала со шлюзами и прочими устройствами, здесь было много ин­тересного. Не могу сказать, сколько здесь шлюзов, но, су­дя по множеству гор и возвышенностей на местности, я сделал вывод, что их весьма большое количество. Рядом со шлюзами близко друг от друга находились окрашенные в желтый цвет добротные дома управляющих и прочих чиновников. Возле некоторых домов красовались сады.

Большая часть города Вытегра расположена на восточ­ном берегу реки Вытегра, которая протекает с юго-запад­ной стороны города, затем делает поворот под прямым углом и течет на северо-запад. Чуть выше изгиба ее рас­кинулся длинный узкий остров, делящий реку на два от­ветвления: одно, что поуже, с юго-восточной части остро­ва, другое, пошире, с северо-западной стороны. На первом расположен последний со стороны Онеги шлюз, на вто­ром — мощная плотина и мост через реку. Нижнюю часть острова украшают красивые березовые насаждения, а ко­роткую дорожку от шлюза к плотине — прелестная бере­зовая аллея. На расстоянии в несколько сот шагов от из­гиба ниже по течению через реку перекинут мост с воро­тами, который при прохождении судов можно поднять с помощью барабана. Ниже моста — узкий остров, еще более длинный, чем первый, с его юго-западного берега тоже перекинут мост на противоположный берег. Вряд ли есть необходимость говорить, что город Вытегра располо­жен на очень красивом месте. Он окружен со всех сторон небольшими возвышенностями, полями, покосами, зелены­ми лиственными лесами; по городу, кроме Вытегры, про­текает впадающая в нее речушка. В городе много камен­ных домов, как частных, так и общественных, и к тому же много весьма приличных деревянных домов. По коли­честву домов, лавочек и по оживленному движению в лет­нее время можно судить, что в будущем город станет еще значительнее, сейчас в нем насчитывается лишь двести со­рок шесть домов, а жителей — две тысячи четыреста семь­десят. В городе несколько больших площадей, попросту пастбищ, по обочинам улиц проложены плохонькие дере­вянные мостовые, они неровные и неустойчивые. У изгиба реки, на левом берегу, стоит лишь несколько домов, среди них — больница. Во всех городах, начиная с Колы, есть такие маленькие общественные больницы с уездными вра­чами. Там очень мало коек, да и те часто пустуют. Боль­ница в Вытегре была самой большой из них, в ней име­лось около двадцати коек, размещенных в трех комнатах. Но больных было не больше четырех. Для содержания больницы при враче имеются помощники — один либо два фельдшера — с низким годовым жалованьем. [...]

ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ В ЛОДЕЙНОМ ПОЛЕ

Я отправился из Вытегры 9 августа [1842 г.] по воде на довольно маленьком судне, каковые называются сойма­ми. От Вытегры до Онежского озера считают тридцать верст, из них первую треть идут по реке и две трети — по каналу. Он прямой как линия и ширина его равна при­мерно ста шагам. Из-за узости канала и оживленного движения судам не дозволяется плыть под поднятыми па­русами, их тащат за длинный канат, привязанный к мач­те, идущие по берегу лошади. Узкая лошадиная тропа на­поминает наши тропинки между деревнями, и непохоже, чтобы по ней ездили на телегах. Чуть в стороне от кана­ла — другая тропа, по которой лошади возвращаются. [...]

В устье канала, на берегу Онежского озера, стоит ма­ленькая деревушка под названием Черный Песок, в кото­рой в основном живут солдаты-калеки. Оттуда через Онего тридцать верст до устья реки Свирь, где расположен ма­ленький городок Вознесенье. От верховья Свири до Лодейного Поля насчитывается сто пятьдесят верст.

Злая ли, добрая ли судьба определила мне в попутчи­ки лесничего, знакомого мне еще с Каргополя, который приехал в Вытегру на несколько дней позже меня и напро­сился на то же судно. Каюта, расположенная на корме, была уже обещана каким-то женщинам, ехавшим в Петер­бург, они дожидались судна в Вознесенье. Так что нам оставались на выбор палуба или трюм, где на кулях с му­кой, крупой и горохом можно было даже лежать. Мы по­селились в трюме, но оказались не одни в этом своеобраз­ном жилище. Третьей была женщина родом из Могилев­ской губернии, богомолка, странствующая по монастырям и возвращающаяся ныне из Соловецкого монастыря.

Первые тридцать верст до Черного Песка мы ехали ча­сов десять, поскольку капитан, надеявшийся на попутное течение, нанял лишь одну тягловую лошадь, да и то самую что ни на есть худую. Но лошадь оказалась не такой уж и глупой и не слишком напрягала свои силы, понимая, что куда легче полагаться на силу течения. Накануне на­шего прибытия в Черный Песок пароход успел отправить­ся на буксировку других, ранее прибывших судов, но под­нялась такая буря, что и пароходу пришлось ждать три дня пока шторм не уляжется. За это время сюда подошло до пятидесяти судов, направлявшихся в Петербург, и столько же, если не больше, возвращалось оттуда. [...]

Наконец в один из вечеров наше томительное ожида­ние закончилось: пароход отправился в путь, прихватив с собой наше и семь других судов. На следующее утро мы прибыли в Вознесенье. Это село или городок, в кото­ром много торговых рядов, четыре винные лавки с броски­ми вывесками и выходящими на улицу дверями. По числу этих лавочек можно было заключить, что в селе много пьют и что вино отсюда никуда не вывозится, так как все суда, проезжающие через Вознесенье, могли закупать его в таких местах, как Вытегра, Лодейное Поле и Новая Ла­дога. Даже для продажи чая имелась отдельная лавка. По сравнению с Колой и Онегой Вознесенье больше похо­же на город. Остановившись здесь лишь на несколько часов, мы отправились по реке Свирь в сторону Лодей­ного Поля.

Этот путь нагонял тоску, все время дул встречный ве­тер, и нам приходилось несколько раз спускать якорь. Все же, когда ветер стихал, мы понемногу двигались по тече­нию, но так медленно, что едва было заметно движение судна. Временами для ускорения хода мы пытались гре­сти, но весла были настолько большие, что одному чело­веку было слишком тяжело двигать ими. Наконец капи­тан нанял гребцов, каждому из которых платили по 1 руб­лю 60 копеек ассигнациями за тридцать три версты. Среди гребцов оказался старый солдат, который прожил в Фин­ляндии двадцать лет и так хорошо говорил по-нашему, что я подумал, он родом из Финляндии. Навстречу нам шли суда, и мы не без зависти смотрели, как попутный ветер гнал их с такой скоростью, что пена кипела за кормой. Я не раз пожалел, что не поехал сушей, но зато теперь знал, что, если ехать по воде на обычном судне, надо за­пастись терпением и большим мешком с припасами. [...]

Однажды, решив купить молока в ближайшей деревне, я вышел на берег, но в эту пору, во время летнего поста, его не продавали. Вместо молока мне дали похлебки, ска­зав, что она якобы заменяет молоко. Когда узнали, что я родом из Финляндии, или, как ее здесь называют, Лифляндии, меня стали уговаривать пойти в солдаты, посколь­ку вскоре ожидался набор. Мне назначили неплохую цену, но я все же отказался. В этих краях считают мужиком любого, кто не носит казенной формы либо не разодет с пышностью и не умеет кричать и ругаться. Правда, вла­сти уже запретили покупать рекрутов в Финляндии, но эта торговля продолжалась таким образом, что тайно нанятый человек переселялся из Финляндии в Россию и шел в сол­даты. Если в этой деревне меня вознесли в не очень высо­кий ранг, зато мне удалось получить за это вознагражде­ние. Когда стало известно, что я изучаю языки и говорю на семи языках, в деревне решили, что мне осталось вы­учить всего два и я буду генералом, так как, по мнению этих людей, человек, владеющий девятью языками, непре­менно становится генералом. И ты, братец мой, наверное, готов уже поздравить меня с повышением, но из этого ни­чего не выйдет, так как я решил, что не стоит мне изучать два недостающих языка. Берега Свири очень хороши для лугов, но покосы здесь не расчищены, поскольку здешний народ скотоводством занимается мало. По берегам, где чаще, где реже, попадались деревни.

Проехав сто пятьдесят верст за пять дней, мы наконец-то приехали в Лодейное Поле. Первым делом надо было устроиться на квартиру, и я, изрядно побегав, нашел жилье, но вместе с хозяевами в одной комнате. [...] Вер­нувшись на берег, я спросил у одного человека, не может ли он посоветовать мне жилье получше. И он привел меня к себе, выделив одну комнатушку. Правда, она была нена­много лучше предыдущей, но все же мне не пришлось жить вместе с другими. [...]

20 числа я оставил Лодейное Поле и поехал к вепсам. О дороге, ведущей в первую деревню — Шамал (по-русски Шаменец), говорили, что она настолько плоха, что по ней не проехать на повозке, и я оставил лишние вещи у лека­ря, а из дому, где жил, нанял старого малоросса-фельдфе­беля нести мою сумку, сам же пошел рядом. Но попутчик мой оказался таким слабосильным, что ему приходилось отдыхать через каждые две версты, хотя сумка не была слишком тяжелой. Уже вечерело, когда мы пришли в де­ревню, до которой от Лодейного Поля иные насчитывали двенадцать, а мой попутчик — пятнадцать верст. В этой деревне не говорили по-чудски (т. е. на ливвиковском, людиковском, вепсском языках), поэтому в тот же вечер я от­правился дальше, в деревню под названием Варбал (по-русски Варбенец), до которой мой проводник насчитывал двадцать верст, а другие — всего лишь пятнадцать. Около полуночи я дошел до деревни и зашел в дом, хозяина ко­торого называли барином. В доме были две жилые комна­ты: изба и комната на втором этаже, которая не лучше избы. В этой деревне уже говорили по-вепсски, и барин стал настаивать, чтобы я остановился у него. За еду и по­стой назначили рубль в день, а в учителя он посоветовал мне взять полуслепого старца, которому назначили оплату пятьдесят копеек за день. Итак, остановившись здесь, я ре­шил первым делом поспрашивать у старика названия вепс­ских деревень, надеясь таким образом познакомиться поближе как с дедом, так и с этими краями. Не знаю, что могло прийти старику в голову, он, видимо, принял меня за шпиона или врага — не стал отвечать на мои вопросы и вообще отказался иметь дело со мной. Барин тут же нашел другого учителя, которому назначили семьдесят ко­пеек в день за пять часов, но и этот, посидев со мной день, начал капризничать, и я решил вообще уйти из этой де­ревни, к тому же здесь говорили не столько по-вепсски, сколько по-русски, а у меня была надежда в глубине края услышать более чистую вепсскую речь; утверждают, что вепсы проживают примерно в радиусе десяти миль.

Деревня Варбал была расположена на прекраснейшем месте между двумя озерами, соединявшимися небольшой рекой, вдоль берегов которой стояли дома, не кучно, как в русских деревнях, а, как у финнов, каждый дом отдельно.

Из Варбал я направился в деревню Пиетсала (по-рус­ски Печенец), а оттуда — в Кархела (по-русски Кархенец). От Варбал до Кархела насчитывается пятнадцать верст, но мой вожатый сказал, что от Варбал до Пиетсалы — шесть верст и оттуда в Кархела — пятнадцать верст, таким образом, получался путь длиной в двадцать одну версту. В этих краях неопытный путешественник всегда вынужден платить больше положенного, так как дороги немереные и очень трудно доказать свою правоту.

В Кархела была церковь и свой священник, который охотно согласился учить меня вепсскому, поэтому я решил пожить здесь некоторое время. У него были изба и гор­ница, которую занимали два землемера. Однако поп ска­зал, что через два дня они уедут и я смогу поселиться в горнице. За три часа обучения в день, еду и постой в те­чение месяца я договорился заплатить пятьдесят рублей ассигнациями, за эти же деньги поп обещал подвезти ме­ня на своих лошадях обратно до Лодейного Поля. Все это меня вполне устраивало, пока я не заметил, что сам поп слабовато знает вепсский язык и его уроки скорее запу­тают меня, нежели внесут ясность. Поэтому я отказался учиться у него и нанял другого учителя — одну слепую старуху, служившую нянькой у пономаря. Поскольку она из-за своей службы не могла приходить в дом попа, при­шлось мне ходить к пономарю учиться у нее. Сам поно­марь и его жена работали вне дома, так что я мог целы­ми днями спокойно беседовать со старухой. Она присмат­ривала за двумя детьми пономаря, но иногда к ней при­водили детей из других домов, хозяева которых отправ­лялись на работу в лес. Конечно, их крик досаждал бы нам, если бы старуха не приучила детей к такому послу­шанию, что стоило ей лишь крикнуть: «Мовчи!», и сразу же все переставали плакать и затихали. Думается, мало в наше время учителей, которые могли бы так насмешить учеников, как смешило меня поведение старухи, пестую­щей детей. Но и в этой школе, как когда-то в начальной, я не смел смеяться вслух. [...]

В похвалу старухе следует сказать, что она за несколь­ко дней стала разбираться в грамматике больше, чем вышеупомянутый священник. Изучая существительные, мне никогда не приходилось спрашивать генитив, потому что следом за именительным она сразу же называла ка­кой-нибудь другой падеж или множественное число име­нительного падежа. [...] Когда же мы заговорили о глаго­лах, она быстро научилась называть инфинитив и первое лицо единственного числа настоящего времени. [...] Не следует, однако, думать, что она не допускала ошибок и всегда находила правильное объяснение. [...]

Первую неделю я провел в маленькой избе попа Кархелы, где кроме меня жили он сам, его жена и четырех­летний внук, служанка, некий приказчик, маленькая крас­ная собачонка и черная кошка с котятами. Наконец зем­лемеры закончили свою работу, но, как это у нас бывает, возник спор из-за границы между деревнями, и в связи с этим пришлось обратиться даже в сенат, а работа тем временем стояла. После ухода землемеров я поселился в горнице, где так и жил один, что было удобно во всех отношениях, — в дороге, когда все время находишься сре­ди людей, редко выпадает такая возможность. Лишь по­следний день пришлось провести с попом и его семейством, собакой и кошками, потому что избу, в которой они жили, начали разбирать и перестраивать. В горнице в юмалачога, как у них называется красный угол, было несколько не очень искусно сделанных боженек, а над дверью гарце­вал на коне Али-Паша. [...]

Попу было пятьдесят шесть лет, по характеру он — серьезный и спокойный. Его повседневная одежда была ни­чуть не лучше крестьянской, и он ничем не отличался от мужиков, кроме как длинной косой, висевшей на спине. Вместе с женой и служанкой он занимался всякой кресть­янской работой, поэтому днем редко бывал дома; во вре­мя моего пребывания здесь к концу подходила заготовка сена, затем последовали жатва, молотьба гороха и сбор ягод. Находясь дома, поп выполнял всякую работу: топил баню, ходил за водой, чистил ягоды и пр. Неудивительно поэтому, что из-за такой занятости он не мог много вре­мени уделять чтению. И все же он прилично читал по-рус­ски и по-церковнославянски, кажется, умел и писать. Од­нажды, увидев меня за книгами, он вошел в комнату, но разглядев, что они написаны не по-русски, очень удивил­ся тому, что есть книги, напечатанные и на других язы­ках. Наставники примерно такого же уровня образования были когда-то и у нас в стране, а возможно, есть и поны­не. Так, Кастрен рассказывал, что, путешествуя по Фин­ляндии, он повстречался с попом, который удивился, когда речь зашла о финской грамматике и письменности, почему буква «х» не годится для финского алфавита, и спраши­вал, в чем же она провинилась, что ее так не любят. У ме­ня был с собой Новый завет на русском языке, и поп усердно читал его, сказав, что во всем их приходе нет дру­гих священных книг, кроме евангелия на церковнославян­ском языке, который он, видимо, не совсем хорошо пони­мал.

Попадья, кажется, была несколько моложе своего му­жа, вместе с другими она занималась обычным крестьян­ским трудом: ходила за ягодами, ставила сети и т. д. Если они работали далеко от дома, я должен был присматри­вать за домом, но с условием, чтобы я мог ходить к по­номарю, брать уроки у своего учителя, единственное, что­бы уходя не забыл закрыть двери на замок. В такие дни перед уходом попадья всегда оставляла мне еду, сухие продукты — в шкафу, горячее — в печи. К угощениям от­носился также кофе в большом кофейнике, который она утром варила и ставила в печь. Хозяйки, искушенные в кофеварении, догадаются и без дальнейших объяснений, каким на вкус был этот перестоявшийся кофе, поэтому я не особо расстроился, когда мне однажды утром хозяй­ка сообщила, что кофе кончился и не будет до тех пор, пока кто-нибудь не съездит в город. Однако перед уходом на работу она с радостным видом сообщила мне, что ко­фейник с таким же крепким кофе на прежнем месте. На мой вопрос, где она успела раздобыть кофе, госпожа отве­тила, что она умеет варить кофе не только из кофейных зерен. Ознакомившись с ним поближе, я разгадал этот способ: она поджарила вместо кофейных ячменные зер­нышки и сварила их. Уж коли госпожа вместо кофе ис­пользовала ячмень, мне следовало также подыскать замену табаку, потому что, к моей большой печали, запасы его таяли на глазах. И я нашел выход в том, что собрал кар­тофельных листьев, высушил и перемешал с табаком, в на­дежде, что этой смеси мне хватит до тех пор, пока кто-нибудь не поедет в Лодейное Поле и не привезет мне на­стоящего табака. [...]

В этих краях в праздники без конца ели и пили, если было что пить, потому что вина здесь меньше и цены на него выше, чем в Финляндии. 27 августа был большой праздник в деревне Кекъярви[184], откуда до церкви три-че­тыре версты пути. В России, как и в Финляндии в право­славных волостях, в каждой деревне есть своя церквушка (часовня) и у каждой такой церкви свой святой — покро­витель. День этого святого является большим деревенским праздником, на который собирается народ с расстояния в десять и даже более миль. Подобный праздник отмечал­ся и в Кекъярви, куда и я пошел. Церковь располагалась на маленьком острове, который был заполнен людьми, ког­да мы приехали. Несмотря на нехватку места, сюда вплавь переправляли лошадей. Это показалось мне странным, но позже я узнал, что благословение, которое священник раз­дает людям, перепадает также и на долю животных и, та­ким образом, восприняв на себя силу благословения, лоша­ди уже не страдают от прострелов и прочих недугов. Преж­де колдун с помощью нечистой силы достигал того же, чего ныне поп добивался при помощи святого обряда, и я убедился, что языческий предрассудок сменился хри­стианским суеверием. На острове не было ничего съест­ного, кроме пряников, которые некий мужик продавал у дверей церкви, но зато в деревнях по обеим сторонам реки нас ожидала обильная трапеза. В какой бы дом мы ни заходили, везде были накрыты столы и приходилось есть даже через силу. [...]

На той же неделе, когда праздновали в Кекъярви, та­кой же праздник был и в погосте, кроме того, пономарь собрал толоку на жатве. И всюду меня заставляли есть и пить чай, так что для меня веселье оборачивалось боль­шим мучением. Но и это еще не все: за хорошее угощение я со своей стороны должен был, выражая свою признатель­ность, играть на флейте. Им отнюдь не надоедало слушать, они просили поиграть еще и еще. Бесчисленное множество раз я жалел, что взял с собой этот злополучный инстру­мент, и не раз готов был бросить его в угол.

Между тем были еще и другие трудности. Всех сколь­ко-нибудь странных путников, которые едут без шума и не по-господски, здесь сразу принимают за беглых либо за преступников, и я зачастую попадал под подозрение. Так, однажды ночью я проснулся в своей горнице от шума на улице, но, не зная причины переполоха, скоро снова уснул. Лишь на следующее утро поп рассказал, что к дому при­ходила целая толпа подвыпивших мужиков, чтобы связать меня, потому что я, дескать, беспаспортный разбойник. С большим трудом попу удалось отговорить их от этого.

Я мог бы перечислить немало подобных неприятностей, происходивших со мною во время разных пирушек и сбо­рищ. Но была от них и немалая польза. В местах, где со­бирался народ, мне было легче познать страну и обычаи, а иначе в страдную пору это было бы затруднительно. Лю­ди в этих местах довольно миловидны, сухощавы и строй­ны. Их одежда мало отличается от той, что носят в Аунус, и земля у них обрабатывается почти так же, как там. Они выращивают рожь, ячмень, овес, горох, бобы и не­большое количество картофеля. Большей частью все высевается в поле, леса под пашни корчуется мало. Ско­товодство здесь, как и по берегам Свири, ненамного про­двинулось со времен Адама. Во всем крае я нигде не видел железных котлов. Пищу готовят в глиняных горш­ках, которые ставятся в печь. Остальное готовится следу­ющим образом: нагретые в очаге камни опускают в посуду с водой и держат там до тех пор, пока вода не закипит.

Поскольку основной задачей для меня па этот раз явилось изучение грамматики и словаря, которые заняли все время, я не успел собрать почти ничего другого. Един­ственное, что я все же записал в книгу, это несколько сказок, пословиц и загадок; возможно, сумел бы записать и песни, которые поются в народе, но мне пришлось уехать прежде, чем я научился хорошо понимать и пользоваться их языком.

Этот язык небезынтересен, исследователь финского языка найдет в нем немало материала, подтверждающего его теоретические предположения. [...]

Получив грозное письмо из Хельсинки, в котором мне предписывалось немедленно приступить к своим служеб­ным обязанностям, я раньше времени оставил страну веп­сов, откуда через Аунус, Салми, Импилахти и Сортавалу вернулся прямо в Каяни.

Загрузка...