V. Радости империализма


«Ким» — уникальное произведение в жизни и творчестве Редьярда Киплинга, как и в английской литературе в целом. Роман появился в 1901 году — через двенадцать лет после того, как Киплинг покинул Индию, место своего рождения, страну, с которой неизменно связывают его имя. Более того, «Ким» долгое время оставался единственным успешным и зрелым произведением в его обширном прозаическом наследии. Хотя этот роман с удовольствием читают дети, он представляет интерес и для гораздо более взрослых читателей, равно как и для критиков. Прозаическое наследие Киплинга в основном состоит либо из коротких рассказов (и сборников таких рассказов, как, например, «Книга джунглей»), либо из не слишком удачных пространных произведений (таких, как «Отважные капитаны», «Свет погас», «Сталки и К°», интерес к которым зачастую подрывается недостаточной последовательностью автора, поспешностью его взглядов и суждений). Помимо Киплинга, только Конрад, еще один великий мастер стиля, его старший современник, смог с такой же силой воплотить опыт империи в качестве главной темы своего творчества. И хотя оба мастера существенно различаются по тону и по стилю, им удалось привнести в замкнутую и провинциальную британскую аудиторию краски, блеск и романтику заморских предприятий Британии, которые прежде были хорошо знакомы лишь узкому кругу тамошнего общества. Из них двоих именно Киплинг — менее ироничный, менее заботящийся о технике письма и более прямолинейный, чем Конрад — сразу приобрел широкую аудиторию. Однако оба эти писателя остались загадкой для исследователей английской литературы, которые считали их эксцентричными, зачастую неудобными авторами, т. е. теми, к кому следует относиться с осторожностью, а лучше бы и вовсе игнорировать, нежели включать их в канон наравне с Диккенсом и Харди.

Взгляды Конрада на Африку представлены в романе «Сердце тьмы» (1899), на южные моря — в «Лорде Джиме» (1900), на Южную Америку — в романе «Ностромо» (1904), но все великие произведения Киплинга сосредоточены на Индии, о которой Конрад никогда ничего не писал. К концу XIX века Индия стала величайшим, самым долговременным и самым прибыльным среди всех британских, а возможно, и вообще европейских колониальных владений. С того момента, как туда в 1608 году прибыла первая британская экспедиция и до момента отбытия британского вице-короля в 1947 году Индия оказывала существенное воздействие на жизнь в Британии, на коммерцию и торговлю, промышленность и политику, идеологию и военное дело, культуру и жизнь воображения. В английской литературе и мысли впечатляет уже один только список имен тех, кто имел дело с Индией и писал о ней. Список включает в себя такие имена, как Уильям Джонс, Эдмунд Бёрк, Уильям Мейкпис Теккерей, Иеремия Бентам, Джеймс и Джон Стюарт Милли, лорд Маколей, Гарриет Мартино и, конечно же, Редьярд Киплинг, значимость которого для определения, имаги-нативного представления и формулировки того, что представляла собой Индия для Британской империи, поистине неоценима — как раз накануне того, как вся конструкция стала рушиться.

Киплинг не только писал об Индии, но действительно был ею. Его отец, Локвуд, рафинированный ученый, учитель, художник (он послужил прообразом для доброго смотрителя Лахорского музея в первой главе «Кима»), был учителем в Британской Индии. Редьярд родился там в 1865 году и на протяжении первых лет своей жизни говорил на хиндустани и вел жизнь, весьма схожую с жизнью Кима, сахиба в туземной одежде. В возрасте шести лет его с сестрой отослали в школу в Англию. Чудовищно травмирующий, опыт этих первых лет пребывания в Англии (на попечении миссис Холлоуэй в доме в Саутси (Southsea)) обеспечил Киплинга неисчерпаемым сюжетом: взаимодействие между юностью и не слишком любезными старшими, — сюжетом, который он со всей сложностью и амбивалентностью представлял на протяжении всей своей жизни. Затем Киплинг поступил в одну из небольших публичных школ для детей работников колониальной администрации, Объединенный колледж сервиса в Уэстворд-Хо! (Westward Но) (самой крупной была школа Хайлибери, куда попадали дети верхних эшелонов колониальной элиты). В Индию он вернулся в 1882 году. Его семья все еще оставалась там, так что в течение семи лет, как он сам рассказывает об этих годах в посмертно опубликованной автобиографии под названием «Немного о себе» («Something of Myself»), он работал журналистом в Пенджабе сначала в «Гражданской и военной газете», а затем в «Пионере».

Его первые рассказы выросли из опыта того периода, и поначалу его публиковали в местных издательствах. К этой поре он уже стал сочинять стихи (то, что T. С. Элиот называл «стихом»), первоначально собранные в сборник «Департаментские песни» («Departmental Ditties») (1886). Киплинг уехал из Индии в 1889 году и больше туда не возвращался в течение всей своей жизни. Однако на протяжении всей жизни его творчество неизменно подпитывалось из этого источника детских воспоминаний об Индии. В дальнейшем Киплинг некоторое время жил в США (и даже женился на американке) и в Южной Африке, однако после 1900 года снова обосновался в Англии. Роман «Ким» был написал в Бэйтмане, в доме, где он прожил до самой смерти в 1936 году. Он быстро добился славы и широкой читательской аудитории. В 1907 году получил Нобелевскую премию. Среди его друзей были богатые и могущественные люди, среди них его двоюродный брат Стэнли Болдуин, король Георг V, Томас Харди. Множество выдающихся писателей, включая Генри Джеймса и Конрада, отзывались о нем с уважением. После Первой мировой войны (на которой погиб его сын Джон) его взгляды существенно сместились в сторону пессимизма. Хотя он и оставался империалистом-тори, суровые провидческие рассказы об Англии и ее будущем вкупе с эксцентричными квазитеологическими рассказами и рассказами о животных предрекали перемены также и в его репутации. По смерти ему были оказаны почести, какие в Британии оказывают только величайшим писателям: его похоронили в Вестминстерском аббатстве. Имя его осталось в английской литературе, хотя и чуть в стороне от магистральной линии, — в числе признанных, но не слишком уважаемых, ценимых, но не полностью канонизированных.

Почитатели и приверженцы Киплинга часто говорят о его репрезентациях Индии, как будто бы Индия его произведений стоит вне времени, как неизменное и «сущностное» место, почти столь же поэтичное, как и реальное географическое местоположение. Это, как мне кажется, исключительно неверное восприятие его творчества. Если Индия Киплинга обладает неизменными сущностными чертами, так это именно потому, что он осознанно видел ее такой. Как бы то ни было, мы ведь не принимаем поздние рассказы Киплинга об Англии или о Бурской войне за выражение подлинной сущности Англии или сущности Южной Африки. Скорее, мы вполне корректно допускаем, что Киплинг реагировал и по сути имагинативно переработал свои ощущения от этих мест в определенные моменты их истории. То же самое верно и относительно Индии Киплинга, которую следует воспринимать как территорию, где Британия господствовала в течение трех столетий, и лишь затем она столкнулась с трудностями, приведшими в итоге к деколонизации и независимости. Читая «Кима», следует помнить два фактора. Один состоит в том, что, нравится нам это или нет, автор пишет не из доминирующей точки зрения белого человека, находящегося посреди колониальных владений, но из перспективы массивной колониальной системы, чья экономика, функционирование и история приобрели статус почти что факта природы. Киплинг исходит из неоспоримости империи. С одной стороны колониального водораздела стоит белая христианская Европа, страны которой — прежде всего Британия и Франция, но также и Голландия, Бельгия, Германия, Италия, Россия, Португалия и Испания — контролируют большую часть земной поверхности. По другую сторону водораздела — неисчислимое множество территорий и рас, причем все они считаются второстепенными, низшими, подчиненными и зависимыми. «Белые» колонии, такие как Ирландия и Австралия, также считались населенными низшими существами. Знаменитые рисунки Домье, например, в явном виде связывают белых ирландцев с черными ямайцами. Все эти второстепенные и подчиненные народы были классифицированы и помещены каждый на свое место в схеме, подкрепленной научным авторитетом ученых-гуманитариев и естественников, таких как Жорж Кювье, Чарльз Дарвин и Роберт Нокс. Водораздел между белыми и не-белыми в Индии и далее повсюду носил абсолютный характер, ссылки на это разбросаны по всему «Киму» и далее во всем творчестве Киплинга. Сахиб — это сахиб, и никакая дружба или товарищество не могут изменить основ расового различия. Киплинг никогда не ставил это различие под сомнение, как и право белого европейца управлять. Для него это столь же лишено смысла, как спорить с Гималаями.

Второй фактор состоит в том, что не менее самой Индии Киплинг был историческим существом, а не только великим художником. «Ким» был написан в определенный период его карьеры, в то время, когда взаимоотношения между британским и индийским народами менялись. «Ким» чрезвычайно важен для квазиофициального века империй и в определенной мере представляет его. И даже если Киплинг сопротивлялся этой реальности, Индия уже была на пути к открытой оппозиции британскому правлению (Индийский национальный конгресс основан в 1885 году). В то же время среди господствующей касты британских колониальных чиновников, как военных, так и гражданских, произошли важные изменения в подходе к ситуации в результате восстания 1857 года. И английский, и индийский народы оба менялись, причем менялись вместе. У них общая взаимосвязанная история, на протяжении которой противодействие, вражда и симпатия либо отдаляли их друг от друга, либо сводили вместе. Такой замечательный, сложный роман, как «Ким» представляет собой часть этой истории, которая многое может прояснить. В нем полно различных акцентов, поворотов, сознательных включений и исключений, как и во всяком великом произведении искусства, он представляет большой интерес, поскольку Киплинг отнюдь не был нейтральной фигурой в англо-индийской ситуации, но, напротив, заметным действующим лицом.

Хотя Индия и получила независимость (и была разделена) в 1947 году, вопрос о том, как трактовать индийскую и британскую историю в период после деколонизации, все еще вызывает (как и многие другие напряженные и высококонфликтные столкновения) оживленные, если не сказать поучительные, споры. Существует, например, точка зрения, что империализм постоянно травмировал и нарушал жизнь Индии, так что даже десятилетия спустя после обретения независимости индийская экономика, обескровленная запросами и действиями Британии, продолжает испытывать негативные последствия. Напротив, есть британские интеллектуалы, политические деятели и историки, которые уверены, что отказ от империи — символами которой были Суэц, Аден и Индия — сыграл негативную роль и для Британии, и для «туземцев», поскольку и та, и другая стороны с тех пор, каждая по-своему, двигались под уклон.*

Когда мы перечитываем «Кима» Киплинга сегодня, роман порождает множество вопросов. Изображает ли Киплинг индийцев как низший народ, или как какой-то, пусть и иной, но все же равный народ? Очевидно, что индийский читатель даст на этот вопрос такой ответ, который акцентирует одни факторы более, чем другие (например, шаблонные

*В качестве примера такого рода мышления см.: Kelly J. В. Arabia, the Gulf and the West. London: Weidenfeld & Nicolson, 1980.

представления Киплинга — кто-то мог бы назвать их даже расистскими — о восточном характере), тогда как английский и американский читатель подчеркивал бы его привязанность к индийскому образу жизни и Великому Магистральному Пути. Каким образом видится «Ким» в качестве романа конца XIX века на фоне таких произведений, как творения Скотта, Остин, Диккенса и Элиот? Не следует забывать, что эта книга, как бы то ни было, — роман в ряду других романов, что нам следует помнить более, чем одну историю, что имперский опыт, хотя его и считают исключительно политическим, входил также и в культурную и эстетическую жизнь западной метрополии.

Здесь позволю себе привести краткое изложение сюжета романа. Кимбелл О'Хара — сирота, сын сержанта Индийской армии. Его мать тоже белая. Он вырос как сын лахорских базаров. На шее в ладанке он носит кое-какие бумаги, подтверждающие его происхождение. Однажды он встречает святого, тибетского монаха, который ищет Реку, которая, как он ожидает, сможет смыть его грехи. Ким становится его чела, учеником, и они вдвоем странствуют как бродяги по Индии, прибегнув к некоторой помощи англичанина, хранителя Лахорского музея. Между тем Ким оказывается вовлечен в планы Британской секретной службы помешать инспирированному Россией заговору с целью спровоцировать восстание в одной из северных провинций Пенджаба. Ким выступает связным между Махбубом Али, афганцем-торговцем лошадьми, который работает на англичан, и полковником Крейтоном, возглавляющим секретную службу, ученым-этнографом. Позднее Ким встречается с другими членами команды Крейтона по Большой Игре — Ларган-сахибом и Хурри-Бабу, также этнографом. К тому времени, когда Ким встречается с Крейтоном, уже выясняет-

ся, что этот мальчик — белый (хотя и ирландец), а не туземец, каким он сам представлялся, и его отсылают в школу св. Ксаверия, где должно было завершиться его образование белого мальчика. Гуру удается достать деньги на обучение Кима, но на каникулах старик и его юный ученик возобновляют свои странствия. Ким и старик встречаются с русскими шпионами, у которых мальчику удается похитить изобличающие заговор бумаги, однако это происходит лишь тогда, когда «чужестранцы» поднимают на святого руку. Хотя заговор раскрыт и предотвращен, и чела, и его наставник пребывают в болезни и печали. Они излечиваются благодаря целительным силам Кима и заново установленной связи с землей. Старик понимает, что благодаря Киму нашел Реку. В конце романа Ким возвращается к Большой Игре и уже в полной мере поступает на британскую колониальную службу.

Некоторые черты «Кима» поразят любого читателя, вне зависимости от политики и истории. Это очень мужской роман. В центре него стоят два исключительно привлекательных мужчины — вступающий в пору юности мальчик и старик-отшельник. Вокруг них группируются другие мужчины: одни из них просто попутчики, другие — коллеги и друзья. Это составляет основную, определяющую реальность романа. Махбуб Али, Ларган-сахиб, великий Бабу, а также старый солдат-индиец и его лихо гарцующий на коне сын, плюс к этому полковник Крейтон, м-р Беннет и отец Виктор (если упоминать только некоторых из многочисленных персонажей этой книги), — все они говорят на языке, на котором общаются между собой мужчины. В сравнении с ними женщин в романе на удивление немного. Все они как-то принижены или недостойны внимания мужчины: это проститутки, пожилые вдовы или упрямые и энергичные женщины, как вдова из Шемлегха. Если вам «все время докучают женщины», — говорит Ким, — это мешает Большой Игре, в которую лучше играть одним только мужчинам. Мы находимся в мужском мире, где господствуют путешествия, торговля, приключения и интриги. Это целомудренный мир, где обычная романтика художественной литературы и устойчивый институт брака не действуют, их избегают, едва не игнорируют. В лучшем случае женщины лишь способствуют ходу событий: они покупают билеты, готовят еду, выхаживают больных и ... досаждают мужчинам.

Сам Ким, хотя его возраст в романе от 13 и до 16—17 лет, остается мальчиком с детской страстью к проказам, шалостям, остроумной игре словами, находчивостью. Кажется, Киплинг через всю жизнь пронес симпатию к самому себе как мальчику посреди мира взрослых с его деспотичными школьными учителями и священниками (м-р Беннет в «Киме» — исключительно несимпатичный пример такого рода), с чьей властью приходится считаться — до тех пор, пока им не встречается другая фигура власти, вроде полковника Крейтона, который относится к молодому человеку с пониманием и сочувствием, менее авторитарно. Разница между школой св. Ксаверия, куда Ким попадает на время, и участием в Большой Игре (службой в британской разведке в Индии) состоит вовсе не в большей свободе последней. Совсем наоборот, правила Большой Игры куда более суровы. Разница в действительности состоит в том, что первая навязывает бесполезные авторитеты, тогда как крайности секретной службы требуют от Кима строгой и точной дисциплины, которую он принимает по доброй воле. С точки зрении Крейтона Большая Игра — это своего рода политическая экономия контроля, где, как он однажды говорит Киму, самый большой грех — это невежество, незнание. Однако Ким не может воспринять Большую Игру во всем множестве ее оттенков и схем, хотя уже вполне может наслаждаться ею как своего рода долгой шалостью. Те сцены, где Ким подтрунивает над взрослыми, торгуется с ними или дает остроумные ответы, — в равной мере как дружелюбные, так и враждебные, — служат индикаторами неистощимого запаса мальчишеского удовольствия Кима, полнейшего и непосредственного наслаждения игрой, любой игрой.

Но не следует заблуждаться относительно этих мальчишеских радостей. Они не противоречат общей политической цели британского контроля над Индией и прочими заморскими доминионами: напротив, радости и удовольствия, чье неизменное присутствие в разнообразных формах имперско-колониальной литературы, равно как в изобразительном и музыкальном искусстве, обычно не обсуждают, составляет неоспоримый компонент «Кима». Еще один образец подобной смеси удовольствия и искренней политической серьезности можно найти в концепции организации бойскаутов лорда Ба-ден-Пауэлла, созданной в 1907—1908 годах. Почти полный современник Киплинга, БП, как его называли, испытал на себе большое влияние киплингов-ских мальчиков, в особенности Маугли. Идеи БП по поводу «мальчикологии» подняли эти образы до уровня великой схемы имперской власти, наивысшим проявлением которой стала организация бойскаутов, «защищающих стену империи», что подтверждает это остроумное совмещение удовольствия и службы, — шеренга за шеренгой, ясноглазые, страстно жаждущие и находчивые маленькие слуги империи из среднего класса.* Как бы то ни было, Ким одновременно ирландец и выходец из низшей

* Rosenthal. Character Factory. P. 52 and passim.

социальной касты. В глазах Киплинга это повышает его шансы как кандидата на службу. БП и Киплинг сходятся в двух важных моментах: мальчики в конечном счете должны вбить себе в голову, что жизнью и империей правят нерушимые Законы, и что служба более увлекательна, если думать о ней не столько как об истории — линейной, последовательной, темпоральной, — сколько как об игровом поле — многомерном, дискретном и пространственном. Недавняя книга историка Дж. А. Мангана прекрасно подытоживает все это уже в самом своем заглавии — «Этика игры и империализм».*

Столь велика его перспектива и столь поразительно чуток Киплинг к спектру человеческих возможностей, что он вознаграждает в «Киме» эту этику службы, передавая поводья другим своим эмоциональным пристрастиям, представленным странным тибетским ламой и его взаимоотношениями с титульным персонажем. Даже несмотря на то, что Киму предстоит поступить в разведку, талантливый мальчик уже в самом начале романа очарован тем, что сделался челой ламы. Эти почти идиллические отношения двух мужчин имеют интересную генеалогию. Как и в ряде американских романов (на ум сразу же приходят «Гекльберри Финн», «Моби Дик» и «Следопыт»), «Ким» прославляет дружбу двух мужчин в трудных, а подчас и враждебных условиях. Американский фронтир и колониальная Индия существенно различаются, но и там, и тут более ценятся «мужские узы», нежели узы семейные или же амурные связи между полами. Некоторые критики рассуждали о скрытом гомосексуальном мотиве в подобных отношениях, но существует также давний культурный мотив, связанный с плутовским ро-

* Mangan J. A. The Games Ethic and Imperialism: Aspects of the Diffusion of an Ideal. Harmondsworth: Viking, 1986.

маном, где мужчина-авантюрист (притом, что его жена или мать, если таковая имеется, благополучно пребывают дома) и мужчина-напарник заняты погоней за некой особенной мечтой — как Ясон, Одиссей или, даже еще более необоримо, как Дон-Кихот с Санчо Пансой. В поле или на открытой дороге двум мужчинам сподручней путешествовать, и они могут скорее прийти друг другу на выручку, чем если бы с ними еще была и женщина. Такова давняя традиция приключенческих историй — от Одиссея и его команды до Одинокого Рейнджера и Тонто, Холмса и Ватсона, Бэтмена и Робина.

Кроме того святой гуру Кима явно имеет отношение к религиозному паломничеству — общий сюжет для всех культур. Киплинг, как мы знаем, был поклонником «Кентерберийских рассказов» Чосера и «Путешествия пилигрима» Баньяна (Bunyan). «Ким» в большей степени напоминает произведения Чосера, нежели Баньяна. У Киплинга взгляд поэта из Средней Англии с присущим им вниманием к неуловимым подробностям, странным характерам, срезам жизни, забавное чувство человеческих недостатков и радостей. В отличие от Чосера или Баньяна, однако, Киплинга в меньшей степени интересует религия ради нее самой (хотя у нас нет сомнений в благочестии ламы-настоятеля), нежели ее связь с местным колоритом, у него мы находим скрупулезное внимание к экзотическим деталям и всепоглощающим реалиям Большой Игры. В том и состоит его величие, что, никоим образом не подрывая авторитета старика и не принижая исключительную искренность его Поиска, Киплинг тем не менее твердо ставит его внутри орбиты Британского правления в Индии. Символическое выражение этого можно увидеть в главе 1, когда почтенный смотритель британского музея дает настоятелю свои очки, таким образом добавляя духовный престиж и авторитет этому человеку, объединяя справедливость и легитимность благодетельной власти Британии.

Этот взгляд, по моему мнению, был неверно истолкован и его даже отрицали многие из читателей Киплинга. Но мы не должны забывать, что лама нуждается в поддержке и помощи, и что достижения Кима заключались вовсе не в том, чтобы предать ценности ламы или же отдать все силы на поприще юного шпиона. На протяжении всего романа Киплинг ясно дает понять, что лама, будучи человеком мудрым и добрым, нуждается в юности Кима, его помощи и уме. Лама даже в явной форме признает свою абсолютную, религиозную нужду в Киме, когда в Бенаресе ближе к концу девятой главы рассказывает «джатаку», притчу о юном слоне (сам Владыка), освобождающем старого слона (Ананда) из оков. Совершенно очевидно, что лама считает Кима своим избавителем. Позднее после судьбоносной стычки с русскими агентами, которые подстрекают к бунту против Британии, Ким помогает ламе (и сам получает помощь). Это одна из самых захватывающих сцен во всем творчестве Киплинга. Лама говорит: «Дитя, я жил, опираясь на тебя, как опирается старое дерево на новую стену». Тем не менее Ким, движимый взаимной любовью к гуру, никогда не забывал своих обязанностей в Большой Игре, хотя он и признается старому человеку, что тот нужен ему «для другого».

Несомненно, это «другое» — вера и неколебимая целеустремленность. В одной из основных нарративных линий «Ким» постоянно возвращается к паломничеству, поискам ламой освобождения от Колеса Жизни, сложную схему которого он носит в кармане, и поискам Кима подходящего места на колониальной службе. Киплинг ни к кому не относится свысока. Он следует за ламой в его стремлении освободиться от «иллюзий тела», и это, очевидно, составляет часть восточного колорита романа, который у Киплинга представлен со слегка фальшивым экзотизмом, так что можно поверить в уважение автора к паломнику. Действительно, лама привлекает внимание и пользуется уважением почти всех персонажей романа. Он сдержал слово и достал деньги на обучение Кима, он встречает Кима в назначенное время и в условленных местах, его слушают с благоговением и преданностью. С особым тактом в главе 14 Киплинг вкладывает в его уста «предание — фантастическое нагромождение всякого колдовства и чудес» о поразительных событиях в его родных тибетских горах — событиях, о которых романист учтиво умолчал, как бы говоря, что этот святой старик прожил жизнь по-своему и ее невозможно пересказать логичным языком английской прозы.

Поиски ламы и болезнь Кима в конце романа завершаются одновременно. Читателям других книг Киплинга уже знакомо то, что критик Дж. М. Томпкинс справедливо назвал «темой исцеления».* Здесь также нарратив неумолимо движется к серьезному кризису. В незабываемой сцене Ким бросается на оскорбивших ламу иностранцев, хартия-талисман старика порвана, а два одиноких паломника бредут средь холмов, лишившись спокойствия и здоровья. Ким ожидает, что его освободят от ноши — пакета с документами, который он похитил у иностранных шпионов. Лама с болью сознает как долго ему еще придется ждать, прежде чем он достигнет своей духовной цели. В этой душераздирающей сцене Киплинг вводит одну из двух великих падших (fallen) женщин в романе (другая — это старая вдова из Кулу), женщину Шамлегха, покинутую когда-то давно ее «кирлистиянским» сахибом, но тем не менее

* Tompkins J. М. S. Kipling's Later Tales: The Theme of Healing // Modem Language Review. 1950. Vol. 45. P. 18—31.

сильную, энергичную и страстную. (Это напоминание об одном из наиболее ярких ранних рассказов Киплинга «Лиспет», где речь идет о туземной женщине, возлюбленной умершего белого человека, так и не вышедшей замуж.) Явный намек на сексуальный момент в отношениях между Кимом и сильной женщиной Шамлегха появляется лишь на мгновение, но тут же уходит, когда Ким и лама вновь собираются в путь.

Что представляет собой этот процесс исцеления, через который должны пройти Ким и старый лама, прежде чем обретут покой? На этот чрезвычайно сложный и интересный вопрос можно получить ответ лишь постепенно и обдуманно, так что Киплинг острожен и не настаивает на узких границах шовинистического имперского решения. Киплинг не оставит Кима и старого монаха безнаказанными за ложное удовлетворение от приобретенной заслуги за хорошо сделанную простую работу. Такое предостережение — это, конечно, хороший ход романиста, но есть также и другие императивы — эмоциональные, культурные, эстетические. Ким нуждается в месте в жизни, соизмеримом с его упорными поисками собственной идентичности. Он устоял перед иллюзорными искушениями Ларган-сахиба и доказал тот факт, что онКим. Он не потерял статуса сахиба даже тогда, когда был прелестным дитя базаров и крыш. Он хорошо играл в игру, сражался за Британию даже с некоторым риском для жизни и делал это подчас поистине блестяще. Он отверг женщину Шамлегха. Куда его следует поместить? И куда тогда поместить симпатичного старого монаха?

Читатели антропологических теорий Виктора Тёрнера узнают в перемещениях Кима, смене облика и общем (как правило, благотворном) непостоянстве существенные черты того, что Тёрнер называет лиминальностью. Некоторые общества, утверждает Тёрнер, требуют опосредующего персонажа, который связывает их вместе в сообщество, превращает их в нечто большее, чем собрание административных или правовых структур.

Лиминальные [или пороговые] существа, например неофиты в обрядах инициации или совершеннолетия, могут представляться как ничем не владеющие. Они могут наряжаться чудовищами, носить только лохмотья или даже ходить голыми, демонстрируя, что, будучи лиминальными, они не имеют статуса, имущества, знаков отличия... Похоже, что они низведены и принижены до полного единообразия, с тем чтобы обрести новый облик и быть заново сформированными, наделенными новыми силами, которые помогли бы им освоиться с их новым положением в жизни.

То, что Ким и пария-ирландец, и затем важный участник Большой Игры Британской секретной службы, означает, что Киплинг несколько опрометчиво представлял себе контроль за обществом. Согласно Тёрнеру, общества не могут ни жестко управляться «структурами», ни целиком состоять из маргиналов, пророков или изгоев, хиппи или милле-наристов. Должно быть чередование, так что сила одного подкрепляется или ослабляется вдохновением другого. Лиминальная фигура помогает обществам существовать, и именно в такой процедуре Кип-

* Turner Victor. Dramas, Fields, and Metaphors: Symbolic Action in Human Society. Ithaca: Cornell University Press, 1974.

P. 258—259. См.: Тернер В. Символ и ритуал. М.: Наука. Сер. Восточная литература. 1983. С. 169. По поводу тонкого размышления о проблеме цвета и касты см.: Mohanty S. Р. Kipling's Children and the Colour Line // Race and Class. 1989. Vol. 31, N. 1. P. 11—40, см. также: Us and Them: On the Philosophical Bases of Political Criticism // Yale Journal of Criticism. 1989. Vol. 1, N 1. P. 31.

линг разворачивает в кульминационный момент сюжет и трансформацию характера Кима.

Чтобы отработать эти аспекты, Киплинг придумывает болезнь Кима и уединение ламы. Есть также один небольшой практический прием в виде внезапного появления неугомонного Бабу — невероятного приверженца Герберта Спенсера, земляка Кима и его светского наставника в Большой Игре, — который обеспечивает успех деяний Кима. Пакет с компрометирующими документами, который доказывает наличие русско-французских махинаций и жульнических уловок индийского раджи, Ким благополучно передает дальше. Затем он ощущает, говоря словами Отелло, что труд окончен:70

Он чувствовал, хотя и не мог бы выразить этого, что душа его потеряла связь с окружающим, что он похож на зубчатое колесо, отделенное от механизма, точь-в-точь как бездействующее колесо дешевого би-хийского сахарного пресса, что валялось в углу. Легкий ветер обвевал его, попугаи кричали вокруг; шумы многолюдного дома — ссоры, приказания и упреки — врывались в его неслышащие уши.*

На самом деле Ким умер для этого мира, он, подобно эпическому герою или лиминальной личности, спустился в своего рода подземный мир, из которого, если уж герою суждено выйти оттуда, он выходит более сильным и решительным, чем прежде.

Брешь между Кимом и «этим миром» теперь должна быть залечена. Следующая страница, возможно, и не самая вершина творчества Киплинга, но близка к этому. Пассаж строится вокруг посте-

* Kipling Rudyard. Kim. 1901; rprt. Garden City: Doubleday, Doran, 1941. P. 516. См.: Киплинг Р. Ким. М.: Высшая школа, 1990. С. 249.

пенно проясняющегося ответа на вопрос Кима: «Я Ким. Кто такой Ким?» Вот что происходит.

Он не хотел плакать,— никогда в жизни он не был так далек от желания плакать, — но вдруг невольные глупые слезы покатились по его щекам и он почувствовал, что с почти слышным щелчком колеса его существа опять сомкнулись с внешним миром. Вещи, по которым только что бессмысленно скользил его глаз, теперь приобрели свои истинные пропорции. Дороги предназначались для ходьбы, дома — для того, чтобы в них жить, скот — для езды, поля — для земледелия, мужчины и женщины — для беседы с ними. Все они, реальные и истинные, твердо стояли на ногах, были вполне понятны, плоть от его плоти, не больше и не меньше...

Ким постепенно начинает ощущать себя в согласии с этим миром. Киплинг продолжает:

В миле от дома на холмике стояла пустая повозка, а за нею молодая смоковница, которая казалась стражем недавно распаханных равнин; веки Кима, омытые мягким воздухом, отяжелели, когда он подошел к ней. Почва была покрыта добротной чистой пылью — не свежими травами, которые в своем кратковременном бытии уже близки к гибели, а пылью, полной надежд, таящей в себе семя всяческой жизни. Он ощущал эту пыль между пальцами ног, похлопывал ее ладонями, и со сладостными вздохами, расправляя сустав за суставом, растянулся в тени повозки, скрепленной деревянными клиньями. И Мать Земля оказалась такой же преданной, как и сахиба [вдова из Кулу, которая опекала Кима]. Она пронизывала его своим дыханием, чтобы вернуть ему равновесие, которое он потерял, так долго пролежав на ложе вдали от всех ее здоровых токов. Голова его бессильно покоилась на ее груди, а распростертые руки отдавались ее мощи. Глубоко укоренившаяся в земле смо-* Ibid. Р. 516—517. Там же. С. 249—250.

ковница над ним и даже мертвое спиленное дерево подле него знали его мысли лучше, чем он сам. Несколько часов лежал он в оцепенении более глубоком, чем сон.

Пока Ким спит, лама и Махбуб обсуждают судьбу мальчика. Оба мужчины теперь здоровы, так что остается только устроить его жизнь. Махбуб хочет, чтобы он вернулся на службу. Лама с поразительной искренностью предлагает Махбубу, что он должен присоединиться к ним обоим — чела и гуру — в их паломничестве на пути к праведности. Роман завершается тем, что лама открывает Киму, что теперь все хорошо, поскольку

«я увидел весь Хинд, от Цейлона среди морей и до Гор, вплоть до моих раскрашенных скал у Сач-Зена, я увидел все, до последнего лагеря и последней деревни, где мы когда-либо отдыхали. Я увидел их одновременно и в одном месте, ибо все они были внутри, в душе. Так я узнал, что душа перешла за пределы иллюзии времени и пространства и вещей. Так я узнал, что освободился».

Кое-что из этого, конечно, полная белиберда, но тут нельзя упустить целое. Всеобъемлющее видение ламой свободы поразительно напоминает землемерную съемку Индии полковником Крейтоном, где каждый лагерь и деревня отмечены надлежащим образом. Разница в том, что позитивистский реестр мест и народов в масштабах Британского доминиона становится благодаря щедрой инклюзивное™ (inclusiveness) ламы искупительным и, к счастью для Кима, целительным видением. Теперь все сошлось вместе. В центре стоит Ким, мальчик, чей сбившийся с пути дух «с почта слышимым щелчком» заново научился понимать мир. Эта ме-

* Ibid. Р. 254.

**Ibid. Р. 523. Там же. С. 254.

ханическая метафора заново вставшей, так сказать, на рельсы души отчасти нарушает возвышенную и поучительную ситуацию, но для английского писателя, пишущего о юном белом мальчике, который вновь обретает почву в такой обширной стране как Индии, такой оборот допустим. Как бы то ни было, железные дороги в Индии строили англичане, что обеспечило им большую власть над этим местом, нежели что-либо прежде.

Были другие писатели и до Киплинга, которые также описывали подобного рода сцены перелома, когда человек начинал заново воспринимать жизнь. Наиболее значительные среди них — «Мидлмарч» Джордж Элиот и «Портрет женщины» Генри Джеймса, причем первая повлияла на последнего. В обоих случаях героини (Доротея Брук и Изабель Арчер) удивлены, если не сказать шокированы, внезапно раскрывшимся предательством своих возлюбленных: Доротея видит Уилла Ладислава, откровенно флиртующего с Розамондой Винчи, а Изабель интуитивно чувствует флирт между своим супругом и мадам Мерль. За обеими эпифаниями следуют долгие ночи страданий, весьма напоминающие болезнь Кима. Женщины пробуждаются к новому осознанию самих себя и мира. Эти сцены в обоих романах удивительно схожи, и опыт Доротеи Брук может послужить нам здесь общим примером. Она сумела увидеть мир по ту сторону «тесной кельи собственной беды» (гл. 80), увидела

пролегающую среди лугов дорогу, которая начиналась от ворот усадьбы. По дороге шел мужчина с узлом на плече и женщина с грудным ребенком. ... Доротея ощутила всю огромность мира, в различных уголках которого люди пробуждались, чтобы трудиться и терпеть. Повсюду трепетала жизнь, шла положенным ей чередом, и частица этой жизни — она, Доротея, — не имела права равнодушно поглядывать на нее из своего роскошного убежища или отворачиваться, себялюбиво упиваясь своим горем (Мид-лмарч, гл. 80).

Элиот и Джеймс подразумевали, что такие сцены означают не только моральное пробуждение, но возвышение героини над собой, она даже прощает своего мучителя, потому что видит себя на фоне более широкой схемы событий. Отчасти стратегия Элиот состоит в том, чтобы реабилитировать первоначальные планы Доротеи помогать друзьям. Сцена пробуждения к жизни таким образом подтверждает стремление быть и действовать в мире. Во многом сходные моменты встречаются и в «Киме», за исключением того, что мир там воспринимается как виновный в том, что душа в нем томится (locking up on it). В том фрагменте из «Кима», который я цитировал выше, присутствует своего рода моральный триумфализм в акцентированных интонациях цели, воли, волюнтаризма: события складываются надлежащим образом, дороги означают, что их нужно пройти, все доступно пониманию, все твердо стоит на ногах и т. п. Чуть выше приведенного фрагмента речь идет о «колесах его существа», которые «с почти слышным щелчком ... опять сомкнулись с внешним миром». И завершает этот ряд благословение Матери Земли Киму, пока он лежал в тени повозки: «Она пронизывала его своим дыханием, чтобы вернуть ему равновесие, которое он потерял, так долго пролежав на ложе вдали от всех ее здоровых токов». Киплинг передает мощное, почти инстинктивное желание вернуть ребенка матери в их досознатель-ных, безгрешных, асексуальных отношениях.

* Eliot George. Middlemarch, ed. Bert G. Homback. New York: Norton, 1977. P. 544. Элиот Дж. Мидлмарч. M.: Правда, 1988. С. 697.

Но если Доротея и Изабель представлены как неизбежная часть «непроизвольной, пульсирующей жизни», Ким предстает перед нами в осознанном и волевом принятии своей жизни. Разница, как мне кажется, капитальная. Новое обостренное восприятие мира Кимом, восприятие «смыкания», прочности, движения от лиминальности к доминированию в значительной степени представляет собой функцию того, что он — сахиб в колониальной Индии. Киплинг заставляет Кима пройти через церемонию переприсвоения (reappropriation), Британия (с помощью лояльного подданного-ирландца) вновь овладевает Индией. Природа, непроизвольные ритмы поправляющегося здоровья возвращаются к Киму после (не ранее) первого, преимущественно политико-исторического жеста, о котором Киплинг сообщает от его имени. В отличие от этого европейским или американским героиням в Европе приходится открывать мир заново. Но при этом нет никого, кто специально бы направлял или контролировал их. Не то в Британской Индии, она потонула бы в хаосе или бунтах до тех пор, пока все дороги не будут надлежащим образом пройдены, в домах не станут жить как должно, а с мужчинами и женщинами не будут разговаривать в подобающем тоне.

В одной из наиболее удачных критических статей о романе «Ким» Марк Кикед-Уикс (Kinkead-Weekes) высказывает предположение, что «Ким» — уникальное во всем творчестве Киплинга произведение, поскольку то, что выдается за развязку романа, в действительности таковой не является. Вместо этого, утверждает Кинкед-Уикс, художественный успех даже превосходит намерения автора:

[Роман] представляет собой плод специфического напряжения между различными способами видения: аффектированная очарованность калейдоскопом внешней реальности ради нее самой; негативная способность вживаться в подходы, отличающиеся один от другого и от его собственного; и, наконец, плод этого последнего, причем в его наиболее интенсивном и творческом, победоносном, достижение ан-ти-Я — столь мощном, что оно становится пробным камнем всего остального — творение ламы. Для этого нужно представить себе точку зрения и личность, почти противоположную точке зрения самого Киплинга. Однако все это проделано с такой любовью, что не может не быть катализатором для других, более глубоких синтезов. Из данного конкретного вызова — ухода от зацикленности на себе, попытки открыть более глубокий взгляд, нежели простая объективность реальности вне него, раскрытия стремления увидеть, помыслить и почувствовать мир вне самого себя — происходит новое понимание «Кима», более инклюзивное, сложное, человечное и зрелое, чем в каком-либо ином произведении.

Однако, несмотря на то что со многими соображениями в этой довольно тонкой работе я согласен, все же она, на мой взгляд, грешит аисторизмом. Да, лама — это своего рода анти-Я, и Киплингу действительно с большим успехом и симпатией удается вживаться в позицию другого. Однако при этом он никогда не забывает, что Ким, конечно же, представляет неотъемлемую часть Британской Индии: Большая Игра идет своим чередом, Ким составляет ее часть, вне зависимости от того, какие притчи рассказывает ему лама. Мы, естественно, имеем право рассматривать «Кима» как шедевр мировой литературы вне обременяющих его исторических и политических обстоятельств. Хотя справедливо и то, что не годится односторонне отбрасывать присутствующие в нем (и тщательно отслеживаемые Киплингом) связи с современной ему реальностью. Конечно,

*Kinkead-Weekes Mark. Vision in Kipling's Novels // Kipling's Mind and Art, ed. Andrew Rutherford. London: Oliver & Boyd, 1964.

Кимг Крейтон, Махбуб, Бабу и даже лама видят Индию такой, какой ее видел Киплинг — как часть империи. И, конечно, Киплинг ни на минуту не забывает о следах этого видения, когда заставляет Кима — скромного мальчика-ирландца, занимающего в иерархии гораздо более низкую ступень, чем чистокровный англичанин, — заново подтверждать свои британские приоритеты еще задолго до того, как их благословит лама.

Читатели этого безусловно лучшего произведения Киплинга регулярно пытались спасти его от него самого. Зачастую это выглядело как известное суждение Эдмунда Уилсона по поводу «Кима»:

Сегодня читатель склонен ожидать, что Ким в конце концов поймет: он втягивает в зависимость от британских захватчиков тех, кого всегда считал своим собственным народом, и в итоге его ожидает конфликт привязанностей. Киплинг обрисовал для читателя — и с недюжинным драматическим эффектом — контраст между Востоком с его мистицизмом и чувственностью, его крайностями святости и воро-ватости, и англичанами с их превосходной организацией, уверенностью в современном методе, их инстинктом отметать, словно паутину, туземные мифы и верования. Нам показали два полностью различных мира, существующих бок-о-бок, и при этом толком не понимающих друг друга. Мы являемся свидетелями колебаний Кима, пока его бросает туда-сюда. Однако параллельные прямые никогда не пересекаются, перемежающиеся влечения, которые ощущает Ким, никогда не перерастают в подлинную борьбу... В творчестве Киплинга нет драматизации никаких фундаментальных конфликтов, поскольку Киплинг никогда не мог повернуться к ним лицом.

* Wilson Edmund. The Kipling that Nobody Read // The Wound and the Bow. New York: Oxford University Press, 1947. P. 100—101, 103.

Как мне представляется, существует альтернатива этим двум взглядам, которая точнее отражает реалии Британской Индии конца XIX века, какой ее воспринимали Киплинг и другие. Конфликт в душе Кима между колониальной службой и верностью своим индийским друзьям остается неразрешенным не потому, что Киплинг не смог повернуться к нему лицом, а потому, что для Киплинга никакого конфликта и не было. Одна из целей романа в действительности состоит в том, чтобы показать, что никакого конфликта нет: ведь Ким избавился от своих сомнений, лама — от неотступного стремления к Реке, точно так же, как Индия избавилась от пары выскочек и иностранных агентов. Это могло бы быть конфликтом, если бы Киплинг решил, что Индия несчастна на службе у империализма. Но нет никаких сомнений в том, что для него все это не так. С его точки зрения, это наилучшая для Индии судьба, если ею будет управлять Англия. Столь же редуктивной, хотя и противоположно направленной, была бы попытка видеть в Киплинге не просто «певца империи» (что явно не так), но того, кто читал Франца Фанона, встречался с Ганди, усвоил их уроки, которые его так ни в чем не убедили. В этом случае мы грубо нарушили бы тщательно выстраиваемый им контекст. Важно помнить, что нет ощутимых средств сдерживания для империалистического мировоззрения, которого придерживается Киплинг, как нет альтернативы империализму и для Конрада, даже притом, что он видит все его пороки. А потому Киплинга не заботит мысль о независимой Индии, хотя верно и то, что в его творчестве представлена империя и ее сознательные легитимации, что в литературе (в отличие от дискурсивной прозы) влечет за собой иронию и проблемы того рода, что встречаются у Остин, Верди и, как мы вскоре увидим, у Камю. Моя позиция в контрапунктическом чтении состоит в том, чтобы подчеркивать дизъюнкции, а не затушевывать или преуменьшать их.

Рассмотрим два эпизода из «Кима». Вскоре после того, как лама и его чела покидают Амбалу, им встречается пожилой отставной солдат, «который в дни Мятежа служил правительству». Для современного читателя «Мятеж» означает единственный и самый важный, широко известный и жестокий эпизод в англо-индийских отношениях XIX века: великое восстание 1857 года, которое началось в Мируте 10 мая и привело к захвату Дели. Мятежу посвящено немалое число британских и индийских книг (например, «Великий мятеж» Кристофера Гибберта (Hibbert)), причем индийские авторы называют его «Восстанием». Причиной Мятежа (да будет позволено мне воспользоваться английским идеологически окрашенным обозначением) послужило подозрение солдат-мусульман и индуистов в индийской армии, что пули их ружей были смазаны коровьим (нечистым для индуистов) или свиным жиром (нечистым для мусульман). В действительности же причины Мятежа коренились в самом британском империализме, в армии, по большей части состоящей из солдат-туземцев и офицеров-сахибов, в злоупотреблениях Ост-Индской компании. Кроме того, был еще весьма негативный фон недовольства тем, что белые христиане правят в стране множества рас и культур, каждая из которых, возможно, считала свое подчинение британцам как деградацию. Также от внимания участников Мятежа не укрылось и то, что численно они значительно превосходили командующих ими офицеров.

И в британской, и в индийской истории Мятеж стал пороговым событием. Не вдаваясь в сложные структуры действий, мотивов, событий и моральных соображений, которые бесконечно обсуждаются и тогда, и сейчас, мы можем сказать, что для англичан, которые жестоко и грубо подавили Мятеж, все их действия «носили ответный характер; повстанцы убивали европейцев, говорили они, и подобные их действия доказали, если только это нуждается в доказательстве, что индийцы заслужили, чтобы ими управляла более высокая европейская британская цивилизация. После 1857 года Ост-Индская компания была заменена на более официальное Правительство Индии. Для индийцев же Мятеж был национальным восстанием против британского правления, против жестокого обращения, эксплуатации и глухоты к протестам туземцев. Когда в 1925 году Эдвард Томпсон опубликовал свой небольшой, но мощный трактат под названием «Другая сторона медали» — страстное обличение британского правления, голос в защиту независимости Индии — он выделил Мятеж как величайшее символическое событие, в котором обе стороны, и индийцы, и британцы, дошли до полного и осознанного противостояния. Он ярко показал, что индийская и британская истории наиболее явно разошлись в трактовке и репрезентации именно этого события. Короче говоря, Мятеж обострил различия между колонизаторами и колонизируемыми.

В такой ситуации оправдывающих себя националистических страстей быть индийцем — означало ощущать естественную солидарность с жертвами репрессалий британцев. Напротив, быть британцем означало чувствовать отвращение и негодование — не говоря уже о правомерной защите — перед лицом ужасных проявлений жестокости «туземцев», которые в полной мере сыграли отведенную им роль дикарей. Для индийца не иметь подобных чувств означало принадлежать к весьма ограниченному меньшинству. А потому чрезвычайно важно, что Киплинг вкладывает речь о Мятеже в уста индийца, верноподданного воина, который смотрит на

Мятеж своих соотечественников как на акт безумия. Не удивительно, что такого человека уважаются английские чиновники, «вплоть до помощников комиссаров», которые, как сообщает нам Киплинг, «сворачивали с прямой дороги в сторону, чтобы нанести ему визит». О чем Киплинг умалчивает, так это вероятность того, что соотечественники воина считают его (по самой меньше мере) предателем своего народа. И затем несколькими страницами ниже старый ветеран рассказывает ламе и Киму о Мятеже. Его версия событий в значительной мере нагружена британским видением того, что произошло:

Безумие овладело войсками, и они восстали против своих начальников. Это было первое из зол и поправимое, если бы только люди сумели держать себя в руках. Но они принялись убивать жен и детей сахибов. Тогда из-за моря прибыли сахибы и призвали их к строжайшему ответу.

Свести обиду индийцев, их сопротивление (как это следовало бы назвать) бесчувственности англичан к «безумию», представить действия индийцев врожденным стремлением убивать жен и детей англичан — это уже не просто невинный редукционизм индийского национализма, но тенденциозное его извращение. И когда затем у Киплинга старый воин описывает подавление Мятежа британцами — с чудовищными репрессалиями, осуществляемыми «моральными» белыми людьми — и все это называется «призвать» индийцев-мятежников «к строжайшему ответу», мы покидаем мир истории и вступаем в область империалистической полемики, в которой туземцы естественным образом оказываются виновными и преступниками, а белый человек — строгим,

* Kipling. Kim. P. 242. Киплинг Р. Ким. С. 47.

но справедливым отцом и судьей. Таким образом, Киплинг представляет нам исключительно британский взгляд на Мятеж и вдобавок вкладывает все это в уста индийца, притом что его более националистически настроенных и оскорбленных соотечественников в романе не видно вовсе. (Аналогичным образом Махбуб Али, преданный адъютант Крейтона, принадлежит к народу патханов, который исторически бунтует против британцев на протяжении всего XIX века, а здесь он вполне доволен британским правлением и даже сотрудничает с англичанами.) Столь же далек Киплинг и от того, чтобы представить нам конфликт двух миров. Он неизменно дает нам позицию только одного мира и исключает любые возможности проявления конфликта.

Второй пример подтверждает первый. И вновь это небольшой, но важный момент. В главе четвертой мы застаем Кима, ламу и вдову из Кулу en route71 в Сахаранпур. Ким уже был в цветистых выражениях описан как тот, кто «был в ней самым бодрствующим, самым оживленным из всех», и это «в ней» в описании Киплинга означает «мир по-настоящему; вот жизнь, которая ему по душе: суета и крики, звон застегивающихся поясов и удары бичей по волам, скрип колес, разжиганье костров и пригож товление пищи, новые картины всюду, куда ни бросишь радостный взгляд».* Мы уже достаточно видели проявлений этой стороны Индии с ее колоритом, возбуждением и интересом, представленным во всем его многообразии ради английского читателя. Однако Киплингу нужно каким-то образом показать власть над Индией, возможно, потому, что только несколькими страницами ранее он чувствует в воинственном рассказе старого воина о Мятеже потребность предотвратить любые дальнейшие прояв-

* Ibid. р. 268. Там же. С. 65.

ления «безумия». Как бы то ни было, сама Индия ответственна как за жизнелюбие и красочность, которые так по душе Киму, так и за угрозу Британской империи. Окружной суперинтендант полиции проезжает мимо, и его появление вызывает у старой вдовы следующие размышления.

Такие люди способны следить за тем, как вершится правосудие. Они знают страну и ее обычаи. А остальные, без году неделю в Индии, вскормленные грудью белой женщины и учившиеся нашим языкам по книгам,— хуже чумы. Они обижают правителей.

Без сомнения, некоторые индийцы верили, что английские полицейские чиновники знают страну лучше туземцев и что такие чиновники — в большей степени, чем индийские правители — достойны держать в руках бразды власти. Но заметьте, что в «Киме» никто не пытается бросить вызов британскому правлению и никто не обсуждает никаких местных индийских проблем, которые просто бросаются в глаза — даже столь предвзятому человеку, как Киплинг. Вместо этого мы видим, как один персонаж открытым текстом заявляет, что управлять Индией должен чиновник колониальной полиции и при этом добавляет, что предпочитает прежний стиль чиновников, которые (подобно Киплингу и его семье) жили среди туземцев и потому лучше вновь прибывших, получивших академическое образование бюрократов. Это вариант аргумента так называемых ориенталистов в Индии, которые были уверены, что индийцами следует управлять согласно восточным индийским обычаям «руками» самих индийцев. Но в ходе этого процесса Киплинг отвергает как академичные все философские или идеологические подходы, оспаривающие ориентализм. Среди

* Ibid. р. 271. Там же. С. 68.

этих дискредитированных стилей правления — евангелизм (миссионеры и реформаторы, пародией на которых выступает м-р Беннетт), утилитаризм и спенсерианство (пародия на них — Бабу) и, конечно же, непоименованные теоретики, которые «хуже чумы». Интересно, что в такой форме одобрительные слова вдовы имеют достаточно широкий смысл и применимы и к полицейскому чиновнику, и к гибкому учителю вроде отца Виктора, и спокойно-властной фигуре полковника Крейтона.

Вкладывая в уста вдовы то, что в действительности представляет собой неоспариваемое нормативное суждение по поводу Индии и ее правителей, Киплинг таким способом демонстрирует, что туземцы принимают колониальное правление как должное. Исторически европейский империализм именно так всегда и выставлял себя привлекательным в собственных глазах, поскольку что может быть лучше для самооценки, чем подчиненные туземцы, которые с одобрением отзываются о познаниях и власти пришельцев со стороны, тем самым неявно принимая мнение европейцев о недоразвитой, отсталой или дегенерировавшей природе их собственного общества? Если же читать «Кима» как роман о приключениях мальчика или как красочную и с любовью нарисованную панораму индийской жизни, то это будет уже совсем не тот роман, который в действительности написал Киплинг, столь тщательно выписаны там и так глубоко выношены эти взгляды, изъятия и элизии. Как выразился Фрэнсис Хатчинс в конце XIX века в своей работе «Иллюзия постоянства: Британский империализм в Индии»,

Индия, созданная воображением, была полностью лишена каких бы то ни было элементов социальных перемен или политических угроз. Следствием подобных усилий представить индийское общество лишенным всяких элементов враждебности по отношению к увековечиванию британского правления была ори-ентализация, поскольку именно ориентализаторы на основе такой гипотетической Индии пытались выстроить вечное правление.

Роман «Ким» составляет главный вклад в подобную ориентализацию воображаемой Индии, и это именно то, что историки стали называть «изобретением традиции».

Следует отметить еще кое-что. Вся ткань «Кима» испещрена авторскими отступлениями по поводу неизменной природы восточного мира в отличие от не менее непреложного мира белых. Так, например, «Азиат, перехитрив врага, и глазом не моргнет», или чуть дальше: «Уроженцам Востока все часы в сутках кажутся одинаковыми». Или еще, когда Ким покупает билеты на поезд на деньги ламы, он припрятывает по одной ане с каждой рупии себе, что составляет, как говорит Киплинг, «неизменные азиатские комиссионные». Далее Киплинг ссылается на «инстинкт восточного корыстолюбия»; на железнодорожной платформе слуги Махбуба, «поскольку это были туземцы», не разгрузили тюки с товаром, хотя должны были сделать это; способность Кима спать посреди шума поезда — пример «равнодушия восточного человека к простому шуму»; когда разбивают лагерь, Киплинг говорит, что это было сделано «быстро для восточных людей — с длительными переговорами, руганью и пустой болтовней, беспорядочно, сто раз останавливаясь и возвращаясь за за-

* Hutchins Francis. The Illusion of Permanence: British Imperialism in India. Princeton: Princeton University Press, 1967. P. 157. См. также: Bearce George. British Attitudes Towards India, 1784— 1858. Oxford: Oxford University Press, 1961; см. раскрытие системы в работе: Tomlinson В. R. The Political Economy of the Raj, 1914—1947: The Economics of Decolonization in India. London: Macmillan, 1979.

бытыми мелочами»; про сикхов говорится, что у них особая «любовь к деньгам»; Хари Бабу говорит, что быть бенгальцем и бояться — одно и то же; когда он прячет похищенные у иностранных агентов бумаги, Бабу «рассовал всю добычу по разным местам своей одежды, как это умеют делать только восточные люди».

Ничто из этого не присуще исключительно Киплингу. Уже самый поверхностный обзор западной культуры конца XIX века вскрывает обширный запас расхожей мудрости такого сорта, добрая часть которого, увы, жива еще и сегодня. К тому же, как показал в своей ценной книге «Пропаганда и империя» Джон М. Маккензи (MacKenzie), средством ма-нипулятивного воздействия становились сигареты, почтовые открытки, дешевые издания музыкальных нот (sheet music), альманахов и справочников по мюзик-холлам, игрушечные солдатики, духовые оркестры и настольные игры, — все они восхваляли империю и трубили о ее необходимости для стратегического, морального и экономического благополучия Англии, в то же время характеризуя смуглые или низшие расы как не поддающиеся преобразованию, нуждающиеся в строгости, суровом управлении, бесконечном подчинении. Господствовал культ сильной личности — как правило, потому что подобным личностям удавалось надавать тумаков по дюжине-другой смуглых голов. В пользу владения заморскими территориями выдвигали не так уж много рациональных аргументов. Один из них — выгода, далее — стратегические соображения или соперничество с другими имперскими державами (как в «Киме»: в «Странной прогулке Редьярда Киплинга» Энгус Уилсон замечает, что еще в возрасте 16 лет Киплинг развивал на школьных дебатах тот мотив, что «успехи России в Центральной Азии враждебны

Британской державе»*). Единственное, что остается неизменным — это подчиненное положение небелого населения.

«Ким» — произведение больших эстетических достоинств, и его нельзя просто так списать на расистские бредни какого-то воспаленного ультрареакционного империалиста. Джордж Оруэлл был несомненно прав, отмечая уникальную способность Киплинга вводить в оборот крылатые фразы и понятия — «Восток есть Восток, а Запад есть Запад», «бремя Белого человека», «где-то к Востоку от Суэца» — и также прав, говоря, что заботы Киплинга одновременно и вульгарные, и непрестанные, представляют собой несомненный интерес.** Одна из причин такой способности Киплинга состоит в его недюжинном даровании. В своем творчестве он развивал идеи, которые вне его таланта обладали бы куда меньшей живучестью по причине своей вульгарности. Но его также поддерживали (и потому могли использовать) уважаемые столпы европейской культуры XIX века. Низший уровень небелых рас, то, что ими должна управлять высшая раса, а также их абсолютная неизменная сущность были более-менее незыблемой аксиомой эпохи модерна.

Действительно, были споры по поводу того, как нужно управлять колониями и не следует ли от некоторых из них отказаться. Но ни один из тех, кто обладает каким-либо общественным или политическим влиянием, не пытался оспорить фундаментальное превосходство белого европейца-мужчины, за которым всегда должен оставаться верх. Заявления вроде того, что «индусы от рождения лживы и чужды морали» — это проявления той мудрости, кото-

* Wilson Angus. The Strange Ride of Rudyard Kipling. London: Penguin, 1977. P. 43.

** Orwell George. Rudyard Kipling // Orwell George. A Collection of Essays. New York: Doubleday, Anchor, 1954. P. 133—135.

рой руководствуются весьма многие и уж точно — все губернаторы Бенгалии. Аналогичным образом, когда какой-нибудь историк Индии — такой, как сэр Г. М. Эллиот (H. М. Elliot), — обдумывал свои произведения, центральное место в них занимало представление о варварстве индийцев. Климат и география диктуют определенные черты характера индийцев. Восточные люди, по лорду Кромеру, одному из наиболее почитаемых правителей, не могут понять, что ходить надо по тротуарам, не могут научиться говорить правду, не в состоянии использовать логику. Малазийские туземцы чрезвычайно ленивы, точно так же как северяне-европейцы чрезвычайно энергичны и находчивы. Книга В. Дж. Кир-нана «Властители рода людского» («The Lords of Human Kind»), о которой я уже говорил ранее, дает нам поразительную картину того, насколько широко распространены были подобные взгляды. Как я уже говорил ранее, на этих максимах строились дисциплины вроде колониальной экономики, антропологии, истории и социологии. А в результате европейцы, имевшие дело с такими колониями, как Индия, оказались почти полностью не готовы к факту перемен и развития национализма. Весь этот опыт — в мельчайших подробностях описанный в книге Майкла Эдвардса «Сахибы и лотос» — со своей собственной целостной историей, кухней, диалектом, ценностями и тропами, в большей или меньшей степени отделил себя от ярких и противоречивых реалий Индии и весьма неосторожно попытался себя увековечить. Даже Карл Маркс поддался рассуждениям о неизменной азиатской деревне, сельском хозяйстве и деспотизме.

Молодой англичанин, отправляющийся в Индию «по договору» («covenanted») на гражданскую службу, принадлежит к классу, чье национальное господство над всяким индийцем, будь то аристократ или богач, было абсолютным. Он услышит одни и те же истории, прочтет те же самые книги, извлечет одни и те же уроки и вступит в те же самые клубы, что и вся колониальная чиновная молодежь. Однако Майкл Эдвардс говорит, что «лишь очень немногие всерьез позаботились о том, чтобы хоть сколько-нибудь выучить язык народа, которым они управляли, они в большой степени зависели от туземных клерков, которые дали себе труд изучить язык завоевателей, и не так уж редко использовали невежество господ в своих собственных интересах».* Яркий пример такого чиновника — Ронни Хизлоп из книги Форстера «Поездка в Индию».

Все это в полной мере относится к «Киму», где главным светским авторитетом выступает полковник Крейтон. Этот этнограф-ученый-солдат — не просто плод вымысла, но почти наверняка почерпнут из собственного опыта Киплинга пребывания в Пенджабе. Наиболее интересно было бы представить его и как фигуру, происходящую от более ранних авторитетов колониальной Индии, и как оригинальную фигуру, прекрасно подходящую для новых замыслов Киплинга. Прежде всего, хотя Крейтон и появляется не так уж часто и его характер не столь полно прописан, как характер Махбуба Али или Бабу, тем не менее он постоянно присутствует как референтная точка действия, рассудительный дирижер всех событий, человек, чья сила заслуживает уважения. Он вовсе не сторонник жесткой субординации. Его власть над судьбой Кима строится на убеждении, а не на ранге. Он достаточно гибок, когда это представляется разумным — можно ли желать лучшего начальника, чем Крейтон во время вольных каникул Кима? — и строг, когда того требуют события.

* Edwardes Michael. The Sahibs and the Lotus: The British in India. London: Constable, 1988. P. 59.

Во-вторых, особый интерес представляет то, что он одновременно и колониальный чиновник, и ученый. Появление подобного союза власти и знания по времени совпадает с появлением Шерлока Холмса Дойля (чей верный биограф, д-р Ватсон, — ветеран северо-западного фронтира), также человека, чье отношение к жизни включает здоровое уважение к закону и его защиту вкупе с выдающимся специализированным интеллектом, имеющим склонность к науке. В обоих случаях Киплинг и Дойль представляют своим читателям людей, чей необычный стиль действий рационализирован при помощи нового поля опыта, обращенного к квазиакадемиче-ским областям. Колониальное управление и расследование преступлений приобретает почти такую же степень респектабельности и порядка, как классические дисциплины и химия. Когда Махбуб Али возвращает Кима к его школьным занятиям, Крейтон, нечаянно подслушав их разговор, решает, что «мальчика нужно использовать, если он в самом деле таков, каким его описывают». Он смотрит на мир из тотально систематической точки зрения. Все, что имеет отношение к Индии, интересует Крейтона, потому что все это важно для его правления. Для Крейтона этнография и колониальная работа плавно перетекают друг в друга, он может интересоваться талантливым мальчиком и как будущим шпионом, и как антропологической диковинкой. Так, когда отец Виктор удивляется, не слишком ли это много для Крейтона, входить во все бюрократические детали образования Кима, полковник развеивает сомнения. «Превращение полкового значка — вашего красного быка — в своего рода фетиш, которому поклоняется этот мальчик, представляет большой интерес».

Крейтон как антрополог важен также и по другим соображениям. Из всех современных социальных наук антропология исторически наиболее тесно связана с колониализмом, поскольку антропологи и этнологи довольно часто выступали в качестве советников колониальных правителей в отношении обычаев и нравов коренных народов. (Клод Ле-ви-Строс признает это, называя антропологию «служанкой колониализма». В удачном сборнике статей под редакцией Талала Асада «Антропология и колониальный опыт» («Anthropology and the Colonial Encounter») (1973) эта мысль развивается еще дальше, а в недавно опубликованном романе Роберта Стоуна «Флаг на рассвете» («А Flag for Sunrise») (1981) по поводу действий Соединенных Штатов в Латинской Америке главный персонаж — Холливел, антрополог, имеющий сомнительные связи с ЦРУ.) Киплинг был одним из первых романистов, описавших в действии этот вполне логичный альянс между западной наукой и политической властью в колониях.* И Киплинг всегда относится к Крейтону серьезно, и это одна из причин, почему там присутствует Бабу.

Туземный антрополог, явно неглупый человек, чьи неоднократные попытки стать членом Королевского общества не столь уж безосновательны, почти всегда выглядит забавным, неуклюжим, почти карикатурным, но вовсе не потому, что он чего-то не знает или что он глуп — вовсе нет, но просто потому, что он небелый. Это означает, что он никогда не сможет стать Крейтоном. Киплинг весьма щепетилен по этому поводу. Точно так же, как он не может себе представить, что Индия исторически выйдет

*См.:. Said Edward W. Representing the Colonized: Anthropology's Interlocutors // Critical Inquiry. Winter 1989. Vol. 15, N 2. P. 205—225. См. также: Wurgaft Lewis D. The Imperial Imagination: Magic and Myth in Kipling's India. Middletown: Wesleyan University Press, 1983. P. 54—78, и, конечно же, работа: Cohn Bernard S. Anthropologist Among the Historians.

из-под контроля Британии, он не мог себе представить, что индусы могут быть успешны и серьезны в том, что он и другие его современники считали исключительным достоянием Запада. Бабу может вызвать симпатию и даже восхищение, но при этом неизменно останется карикатурным стереотипом онтологически забавного туземца, безуспешно пытающегося быть таким же, как «мы».

Я уже говорил, что фигура Крейтона — это кульминация перемен в поколениях, персонифицировавших власть Британии в Индии. За спиной Крейтона стоят авантюры конца XVIII века и пионеры вроде Уоррена Хастингса и Роберта Клайва (Warren Hastings and Robert Clive), чье новаторское правление и личные особенности вынудили Англию ограничить абсолютную власть Раджа законом. От Хастингса и Клайва в Крейтоне осталось их чувство свободы, готовность импровизировать, неформальный стиль действий. Вслед за такими жесткими пионерами пришли Томас Мунро и Ма-унтстюарт Эльфинстоун (Thomas Miinro and Mountstuart Elphinstone), реформаторы и синтезаторы, которые были среди первых старших адми-нистраторов-ученых, чья власть отчасти напоминала научный подход. Были также и великие ученые, для кого служба в Индии означала возможность изучать чужую культуру — это сэр Уильям («Азиат») Джонс, Чарльз Уилкинз, Натаниэль Хэлхед, Генри Колбрук, Джонатан Дункан (Sir William («Asiatic») Jones, Charles Wilkins, Nathaniel Halhed, Henry Colebrooke, Jonathan Duncan). Эти люди принадлежали к предприятиям прежде всего коммерческим и, похоже, не чувствовали, как это почувствовал Крейтон (и Киплинг), что работа в Индии была столь же образцовой и экономической (в буквальном смысле), как и функционирование системы в целом.

Нормы Крейтона — это нормы бескорыстного правления; правления, основанного не на прихоти или на личных пристрастиях (как это было в случае Клайва), но на законе, принципах порядка и контроля. Крейтон — воплощение того представления, что невозможно управлять Индией, пока ты не узнаешь Индию. А знать Индию — означает понимать, как она устроена. Понимание было достигнуто во времена генерал-губернаторства Уильяма Бентинка (William Bentinck). Оно строилось на ориенталист-ских и утилитаристских принципах управления наибольшим количеством индийцев с наибольшей выгодой (и для англичан, и для индийцев),* но всегда учитывало непреложный факт имперского авторитета англичан. Это ставило губернатора над простыми смертными, для которых вопрос правильно или неправильно, добро или зло — важный и эмоционально значимый вопрос. Для правителя, представляющего Британию в Индии, главный вопрос состоит не в том, является ли нечто хорошим или плохим и, следовательно, следует ли его оставить как есть или изменить, но в том, работает ли это нечто или нет, способствует оно или мешает управлению инородцами. Таким образом, Крейтон устраивает Киплинга, который представлял себе идеальную Индию, неизменную и привлекательную, неотъемлемой частью империи на века. Именно в этом и заключается авторитет власти.

В своем знаменитом эссе («Место Киплинга в истории идей») Ноэль Аннан утверждает, что понимание Киплингом общества совпадало с позицией новых социологов — Дюркгейма, Вебера и Парето, — которые видели в обществе взаимосвязь различных

*См.: Stokes Eric. The English Utilitarians and India. Oxford: Clarendon Press, 1959, and Bearce. British Attitudes Towards India. P. 153—174. По поводу образовательной реформы Бентинка см.: Viswanathan. Masks of Conquest. P. 44—47.

групп. И именно такая непроизвольно возникающая во взаимодействии групп схема поведения, в большей степени, нежели человеческая воля или нечто столь же смутное, как класс, культурная или национальная традиция, в первую очередь определяет действия людей. Они задавались вопросом, как эти группы способствуют или препятствуют порядку или нестабильности в обществе, тогда как их предшественники занимались вопросом, способствуют

ли определенные группы прогрессу в обществе, или *

нет.

Далее Аннан утверждает, что Киплинга роднит с основателями современного социологического дискурса то, что, по его мнению, эффективность управления Индией зависит от «сил социального контроля [религия, закон, обычай, традиция, мораль], налагающих на индивидов определенные правила, которые те могут нарушать на свой собственный страх и риск». Почти что общим местом британской имперской теории становится утверждение, что Британская империя отличается от Римской (причем в лучшую сторону) тем, что первая представляла собой строгую систему, в которой превалировали закон и порядок, тогда как в последней на первом месте стояли грабеж и выгода. Именно этот момент подчеркивает Кромер в работе «Античный и современный империализм», равно как подмечает и Марлоу в «Сердце тьмы». Крейтон прекрасно понимает это, именно потому он работает с мусульманами, бенгальцами, афганцами и тибетцами, никогда не ущемляя их верований и не выказывая пренебрежения их инаковостью. Для Киплинга было естественным сделать Крейтона скорее ученым, чья специальность предполагает подробные обследования

* Arman Noel. Kipling's Place in the History of Ideas // Victorian Studies. June 1960. Vol. 3, N 4. P. 323.

сложного общества, нежели колониальным бюрократом или алчным барышником. Олимпийский юмор Крейтона, его благожелательный, но беспристрастный подход к людям, эксцентричная манера поведения, — вот достоинства, которыми Киплинг наделяет идеального индийского чиновника.

Крейтон — человек организации, он не только руководит Большой Игрой (конечным бенефициарием которой, конечно же, выступает Kaiser-i-Hind,12 королева-императрица и ее британский народ), но он также работает рука об руку с самим романистом. Если только возможно найти у Киплинга непротиворечивую точку зрения, то, скорее всего, именно у Крейтона, нежели у кого-либо другого. Подобно Киплингу, Крейтон с уважением относится к внутренним разделениям индийского общества. Когда Махбуб Али поучает Кима, что тот никогда не должен забывать, что он — сахиб, он говорит это как доверенный и опытный работник Крейтона. Как и Киплинг, Крейтон никогда не вмешивается в иерархии, приоритеты и привилегии касты, религии, этноса и расы, как никогда не делают этого и работающие на него мужчины и женщины. Но в конце XIX века так называемый ордер о старшинстве (Warrant of Precedence), который, согласно Джеффри Мурхаузу, от признания «четырнадцати различных уровней статуса» в итоге разросся до «шестидесяти одного, причем некоторые из них были выделены ради одного-единственного человека, а другими могли обладать всего лишь несколько людей».* Мурхауз полагает, что отношения любви—ненависти между британцами и индийцами коренятся в сложных иерархических отношениях, представленных у обоих народов. «Каждый народ усвоил

* Moorhouse Geoffrey. India Britannica. London: Paladin, 1984. P. 103.

основные социальные предпосылки другого и не только понял их, но подсознательно отнесся к ним с уважением как к курьезному варианту своего собственного подхода».* Подобный образ мышления мы повсюду видим в «Киме» — Киплинг терпеливо разворачивает подробный регистр различных индийских рас и каст. Все (даже лама) разделяют доктрину расовой сегрегации, границы и обычаи, которые не так-то легко перейти чужаку. В «Киме» каждый персонаж равным образом оказывается чужаком для других групп и своим — в собственной группе.

То, что Крейтон ценит способности Кима — его сообразительность, способность притворяться и вести себя в любой ситуации так, как будто бы знает ее с рождения — сродни интересу романиста в этом сложном и хамелеоноподобном характере, который бросается из одной авантюры, интриги, эпизода — в другие. В конце концов выстраивается аналогия между Большой Игрой и самим романом. Увидеть всю Индию из выигрышной позиции контролируемого наблюдения — вот в чем первое высшее удовольствие. Второе — иметь у себя под рукой персонаж, всегда готовый на риск пересечения границ и к вторжению на чужую территорию — этого маленького Друга Всего мира, Кима О'Хара собственной персоной. Это означает, что, поставив Кима в центр всего романа (точно так же, как Крейтон, глава шпионов, держит мальчика в Большой Игре), Киплинг обладал и упивался Индией так, как империализму и не снилось.

Что это означает в условиях столь кодифицированной и организованной структуры, как реалистический роман конца XIX столетия? Как и у Конрада, герои Киплинга принадлежат к удивительному и необычному миру приключений в дальних странах и обладают личной харизмой. Ким, лорд Джим, Куртц — все это люди пламенной воли, которые предвещают приключения, подобно Т. Э. Лоуренсу в «Семи столпах мудрости» или Перкену в «Королевской дороге» («La Voie royale») Мальро. Герои Конрада, наделенные, так сказать, недюжинной силой рефлексии и космической иронией, остаются в памяти как сильные, зачастую безрассудно смелые и энергичные люди.

И хотя их творчество относится к жанру приключенческого империализма (adventure-imperialism), наряду с творчеством Райдера Хаггарда, Дойля, Чарльза Рида, Вернона Филдинга, Дж. А. Генти и еще дюжины менее значительных писателей — Киплинг и Конрад заслуживают серьезного эстетического и критического внимания к себе.

Но есть еще один способ понять, что необычного было в творчестве Киплинга. Для этого нужно хотя бы бегло вспомнить его современников. Мы настолько привыкли видеть его рядом с Хаггардом и Бьюкеном, что уже позабыли, что как художника его вполне заслуженно можно поставить в один ряд с Харди, Генри Джеймсом, Мередитом, Гиссингом и поздней Джордж Элиот, Джорджем Муром или Самюэлем Батлером. Во Франции — это Флобер и Золя, даже Пруст и ранний Жид. Однако произведения этих писателей — это по преимуществу романы об утраченных иллюзиях и разочаровании. Не то в «Киме». Хотя все без исключения протагонисты романов конца XIX века — это те, кто понял, что их жизненный проект — быть великим, богатым или выдающимся — не более, чем фантазия, иллюзия, сон. Фредерик Моро в «Сентиментальном образовании» Флобера или Изабель Арчер в «Потрете женщины», или Эрнест Понтифекс в романе «Путь всякой плоти» Батлера, — все это молодые люди или девушки в состоянии горького пробуждения от прихотливого сна успеха, действия, славы. Им приходится мириться со снижением статуса, предательством в любви и грубым и филистерским буржуазным миром.

Такого пробуждения в «Киме» нет. Ничто так не проясняет ситуацию, как сопоставление Кима с его младшим современником Джудом Фаули, «героем» книги Томаса Харди «Джуд Незаметный» (1894). Оба они — эксцентричные сироты, которые объективно расходятся со своим окружением: Ким — ирландец в Индии, а Джуд — не слишком одаренный сельский мальчик в Англии, которого больше интересуют древние греки, чем фермерство. Оба они мечтают для себя о жизни, полной ярких приключений, и оба пытаются осуществить мечту через своего рода ученичество: Ким — в качестве челы у бродячего ламы-монаха, а Джуд — как студент-соискатель в университете. Но на этом сходство заканчивается. Джуд раз за разом попадается в ловушку обстоятельств. Он неудачно женится на Арабелле, безнадежно влюбляется в Сью Брайдхед, его дети совершают самоубийство. Он оканчивает свои дни изгоем после многих лет горестных скитаний. Ким же, напротив, продвигается от одного блестящего успеха к другому.

Тем не менее важно еще раз отметить сходство между «Кимом» и «Джудом Незаметным». Обоих мальчиков, Кима и Джуда, выделяет из среды их необычное происхождение. Они не такие, как «нормальные» мальчики, кому родители и семья обеспечивают плавное продвижение по жизни. Центральное место в обстоятельствах их жизни занимает проблема идентичности — кем быть, куда идти, что Делать. А коль скоро они не могут быть такими, как все, отсюда и вопрос: кто же они? Они неутомимые искатели и скитальцы, подобно архетипическому герою романной формы, Дон-Кихоту, который решительно отделяет мир романа в его угасающем, несчастном состоянии, его, как выражается Лукач в «Теории романа», «утраченной трансценденции», от счастливого и довольного мира эпического. Каждый герой романа, отмечает Лукач, пытается восстановить утраченный мир своего воображения, что в романе разочарований конца XIX века оказывается нереализуемой мечтой* Джуд, как и Фредерик Моро, Доротея Брук, Изабель Арчер, Эрнест Понтифекс и все прочие, обречен на подобную судьбу. Парадокс личной идентичности состоит в том, что она встроена в такую вот несчастную мечту. Джуд не был бы тем, кто он есть, если бы не его тщетное желание стать ученым. Бегство от того, чтобы стать социальным ничто, пустым местом, сулит надежду на освобождение. Но это оказывается невозможным. Структурная ирония — это и есть в точности такое соединение: то, чего вы хотите, и есть именно то, чего вы не можете получить. Мучения и обманутые надежды в конце романа «Джуд Незаметный» уже стали синонимом самой идентичности Джуда.

Киму О'Хара удается выйти из этого парализующего, гнетущего тупика, и именно поэтому он представляет собой поразительно оптимистичный персонаж. Как и у других героев имперской литературы, его поступки приводят не к поражениям, а к победам. Он возвращает Индии здоровье, когда вторгшиеся иностранные агенты обнаружены и изгнаны. Часть его силы составляет это глубокое, почти инстинктивное знание собственного отличия от окружающих его индийцев. У него на шее висит особая ладанка, доставшаяся ему в младенчестве, и в отличие от других мальчишек, его товарищей по играм — это открывается в самом начале романа, что он от рождения отмечен неким пророчеством, его ждет особая судьба, и ему хочется, чтобы все вокруг это поняли. Позднее он

* Lukacs Georg. The Theory of the Novel, trans. Anna Bostock. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1971. P. 35 ff.

и сам поймет, что он — сахиб, белый человек, и всякий раз, как он начинает колебаться или его одолевают сомнения, находится кто-то, чтобы напомнить ему, что он действительно сахиб со всеми вытекающими отсюда правами и привилегиями. Киплинг даже святого гуру заставляет подтвердить эту разницу между белым и не-белым человеком.

Но лишь одно это не способно придать роману свойственное ему необычайное ощущение радости и уверенности. В сравнении с Джеймсом или Конрадом, Киплинг не был писателем интроспекции, равно как он — судя по тем свидетельствам, которыми мы располагаем — не считал себя, как Джойс, Художником. Сила лучших его творений исходит от простоты и плавности, видимой естественности повествования и характеристик, тогда как явная многоплановость его творчества может соперничать с таковой у Диккенса и Шекспира. Для него язык не был, как для Конрада, противодействующей средой. Напротив, он прозрачен, наделен множеством тонов и модуляций, причем все они непосредственно представляют исследуемый мир. И такой язык придает Киму свойственные ему веселость и остроумие, энергию и привлекательность. По многим чертам Ким напоминает персонажей из более раннего периода XIX века, например, персонажей из романов Стендаля, чьи яркие портреты Фабрицио дель Донго и Жюльена Сореля несут в себе ту же смесь авантюры и тоски, что Стендаль называл espagnolisme.73 Для Кима, как и для персонажей Стендаля, и в отличие от Джуда Харди, мир полон разнообразных возможностей, как остров Калибана

полон звуков —

И шелеста, и шепота, и пенья;

Они приятны, нет от них вреда.74

Пер. Мих. Донского

Временами этот мир тих и спокоен, даже идилличен. Так что мы видим не только суету и живость Великого Колесного Пути, но и гостеприимство, мягкую пасторальность сцены en route со старым воином (глава 3), когда небольшая группа путешественников мирно отдыхает.

Насекомые усыпляюще жужжали под горячими лучами солнца, ворковали голуби, сонно гудели колодезные колеса над полями. Лама начал говорить медленно и выразительно. Спустя десять минут старый воин слез с пони, чтобы лучше слышать, как он объяснил, и уселся на землю, обмотав повод вокруг запястья. Голос ламы срывался, паузы между периодами удлинялись. Ким был занят наблюдением за серой белкой. Когда маленький сердитый комочек меха, плотно прижавшийся к ветке, исчез, и проповедник и слушатель крепко спали. Резко очерченная голова старого воина покоилась у него на руке, голова ламы, запрокинутая назад, опиралась о древесный ствол и на фоне его казалась вырезанной из желтой слоновой кости. Какой-то голый ребенок приковылял к ним и, во внезапном порыве почтения, торжественно поклонился ламе,— но ребенок был такой низенький и толстый, что он свалился набок, и Ким расхохотался при виде его раскоряченных пухлых ножек. Ребенок, испуганный и возмущенный, громко разревелся.*

Во все стороны от этой поистине райской композиции простирается «удивительное зрелище» Великого Колесного Пути, где, как выразился старый воин, «проходят люди всех родов и всех каст. ... Брахманы и чамары, банкиры и медники, цирюльники и банья, паломники и горшечники — весь мир приходит и уходит. Для меня это как бы река, из которой меня вытащили, как бревно после паводка».**

* Kipling. Kim. P. 246. Киплинг Р. Ким. С. 49—50.

** Ibid. P. 248. Там же. С. 51.

Одна поразительная черта Кима в этом плодовитом и удивительно радушном мире — это его замечательный дар маскировки. Вначале мы видим его сидящим на старинной пушке на площади в Лахоре — она стоит там и по сей день — индийский мальчик среди других индийских мальчиков. Киплинг тщательно помечает религию и происхождение каждого мальчика (мусульманин, индуист, ирландец), но столь же тщательно показывает нам, что ни одна из этих характеристик, пусть они и могли бы быть помехой другим мальчикам, не является препятствием для Кима. Он может переходить от одного диалекта, одного набора ценностей и верований к другому. На протяжении всей книги Ким усваивает диалекты многочисленных индийских сообществ; он говорит на урду, по-английски (Киплинг вполне изящно и по-доброму иронизирует над его высокопарным англо-индийским, явно отличающимся от высокопарного многословия Бабу), на евразийском, на хинди и бенгали. Когда Махбуб говорит на пушту, Ким отвечает ему на том же языке, когда лама говорит на китайском тибетском, Ким понимает и его. Как аранжировщик всей этой Вавилонской башни языков, этого подлинного Ноева ковчега санси, кашмирцев, акали, сикхов, Киплинг управляет также хамелеоноподобным движением-танцем Кима, великого актера, который проходит через множество ситуаций и чувствует себя везде как рыба в воде.

Как это непохоже на тусклый мир европейской буржуазии, чья среда, как это отмечают все значительные романисты, неизменно говорит о разложении современной жизни, угасании всех надежд на страсть, успех и экзотическое приключение. Творчество Киплинга предлагает некий антитезис: его мир, поскольку он помещает его в Индии, находящейся под властью Британии, не утаивает ничего от европейца-экспатрианта. «Ким» показывает нам, как белый сахиб может наслаждаться жизнью посреди этой пышной сложности, и, по моему мнению, отсутствие сопротивления европейской интервенции в романе (что символизирует способность Кима сравнительно свободно передвигаться по Индии) говорит об империалистических взглядах автора. Ведь то, что не удается сделать в собственной западной среде, — где великая мечта об удачном приключении означает попытку подняться над собственной заурядностью, коррупцией и деградацией мира, — то можно попытаться осуществить за рубежом. Разве нельзя делать в Индии что угодно? Быть кем угодно? Безнаказанно идти куда глаза глядят?

Рассмотрим схему странствований Кима в той мере, в какой они влияют на структуру романа. Большинство его скитаний происходит в Пенджабе вдоль оси Лахор—Амбала. Амбала — это британский гарнизонный город на границе Соединенных Провинций. Великий Колесный Путь, построенный в конце XVI века великим мусульманским правителем Шер-ханом, идет из Пешавара до Калькутты, хотя лама и не заходит никогда на юг и на восток далее Бенареса. Ким совершает вылазки в Симлу, Лакхнау, а затем в долину Кулу; с Махбубом он заходит на юг до самого Бомбея и на запад — до Карачи. Но в целом впечатление от этих вылазок — все это беспечное слоняние без дела. Порой прогулки Кима прерываются требованиями учебного расписания в школе св. Ксаверия, но единственные серьезные намерения, единственный эквивалент темпорального давления на персонажей это: (1) довольно неопределенные поиски ламой Реки, и (2) погоня за иностранными агентами, пытающимися посеять смуту на северо-западной границе и их изгнание в итоге. Здесь нет махинаций ростовщиков, нет деревенских воров, нет злобных сплетников или неприглядных и бессердечных парвеню, каких полно в романах большинства европейских современников Киплинга.

Теперь давайте сопоставим довольно свободную структуру «Кима», построенную на роскошной географической и пространственной экспансивности, с плотной, непреклонно суровой темпоральной структурой романов его европейских современников. Время, говорит Лукач в «Теории романа», — великий ироник, почти что самостоятельный персонаж в этих романах, оно неуклонно гонит героев вперед по пути иллюзий или разочарований и также раскрывает беспочвенность, пустоту и горькую тщету его/ее иллюзий.* В «Киме» остается впечатление, что время на вашей стороне, потому что на вашей же стороне и география, позволяющая более-менее свободно передвигаться. Определенно это чувствует Ким, как чувствует и полковник Крейтон в своем терпении и в спорадических появлениях и уходах. Богатство пространства Индии, повелевающее присутствие англичан и чувство свободы, порожденное взаимодействием этих двух факторов, добавляется к поразительно позитивной атмосфере, пронизывающей страницы «Кима». Это вовсе не мир близящихся бедствий, как в творчестве Флобера или Золя.

Свобода атмосферы романа, как мне кажется, происходит от собственных воспоминаний Киплинга о пребывании дома в Индии. В «Киме» представители Раджа не чувствуют себя «за рубежом»; в Индии им не нужно в чем-то оправдываться, как не испытывают они там ни затруднений, ни беспокойства. Говорящие по-французски русские агенты признают, что в Индии «мы до сих пор нигде еще не оставили своего следа»,** но британцы знают, что

* Lukacs. Theory of the Novel. P. 125—126.

**Kipling. Kim. P. 466. Киплинг P. Ким. C. 211.

уж они-то такой след оставили, причем до такой степени, что Хари, явно «восточный» человек, обеспокоен русским заговором против Раджа, а вовсе не против собственного народа. Когда русские агенты нападают на ламу и рвут его хартию, это осквернение метафорически падает и на саму Индию, и Ким позже снимает это осквернение. Размышления Киплинга по поводу примирения, исцеления и полноты в конце романа и их средствах носят географический характер: англичане вновь овладевают Индией, чтобы еще раз насладиться ее простором, снова и снова почувствовать себя там дома.

Есть поразительные совпадения между неоднократными рассуждениями Киплинга по поводу географии Индии и позицией Камю в его алжирских рассказах, написанных почти полвека спустя. Их жесты, как мне кажется, говорят не об уверенности, но, скорее, о скрытой и зачастую нераспознанной болезни. Ведь если вы являетесь частью какого-то места, вам не нужно постоянно говорить об этом и демонстрировать это: тогда вы будете как бессловесные арабы в «Постороннем» или как чернокожие с курчавыми головами в «Сердце тьмы» или же разнообразные индийцы в «Киме». Но колониальное, т. е. географическое присвоение требует подобных агрессивных интонаций, и такие акценты являются признаком имперской культуры, утверждающей вновь и вновь себя и для себя.

Географическая и пространственная власть в «Киме» в отличие от, скорее, темпоральной власти в европейской литературе метрополии, приобретает особое значение на фоне политических и исторических факторов. Она выражает непреодолимое политическое суждение со стороны Киплинга. Это все равно что сказать, что Индия — наша, и потому мы можем рассматривать ее таким неоспоримым, бесцельным и наиболее завершенным образом. Индия — это «другой», и (это важно) несмотря на свои значительные размеры и многообразие, ее твердо контролирует Британия.

Киплинг дает нам еще одно эстетически удовлетворительное совпадение, и его также следует принять во внимание. Это связь между Большой Игрой Крейтона и неистощимой способностью Кима к изменению облика и авантюре. У Киплинга эти две черты неразрывно связаны между собой. Первая — это инструмент политического надзора и контроля, второй — на более глубоком и интересном уровне — это желание-фантазия того, кому нравится считать, что все возможно, что он может в любой момент пойти куда вздумается и быть тем, кем захочется. Т. Э. Лоуренс в «Семи столпах мудрости» снова и снова выражает подобную фантазию, когда напоминает читателю, как он — блондин с голубыми глазами, англичанин — передвигался среди арабов пустыни так, как если бы был одним из них.

Я называю это фантазией, поскольку, как и Киплинг, и Лоуренс не устает нам напоминать об этом. Никто — и меньше всего реальные белые и небелые в колониях — не склонен забывать, что умение «перенять обычаи туземцев» или играть в Большую Игру, — все это покоится на крепких, как скала, основаниях европейской власти. Были ли где-нибудь столь наивные туземцы, которых обманули бы голубо- и зеленоглазые кимы и лоуренсы, шнырявшие среди них как агенты-авантюристы? Сомневаюсь, точно так же, как я сомневаюсь в том, что какие-либо белые мужчины или женщины, жившие в орбите европейского империализма, могли бы забыть о разнице в силе между белыми правителями и подчиненными туземцами была абсолютной и неизменной и укоренилась в культурной, политической и экономической реальности.

Ким, положительный мальчик-герой, переодетым путешествует по всей Индии, пересекает границы, живет в шатрах и деревнях — и постоянно отчитывается перед британскими властями, которые представляет полковник Крейтон и его Большая Игра. Причина, по которой мы видим это столь ясно, в том, что со времени создания «Кима» Индия уже обрела независимость, точно так же, как после публикации «Имморалиста» Жида и «Постороннего» Камю Алжир стал независимым от Франции. Воспринимать эти главные произведения имперского периода ретроспективно и гетерофонически с другой историей и традицией в контрапункте с ними, воспринимать их в свете деколонизации — вовсе не означает ни пренебрегать их великой эстетической силой, ни подходить к ним редуктивно, как к империалистической пропаганде. Однако еще более серьезной ошибкой было бы воспринимать их в отрыве от связи с фактами власти, которые их сформировали и сделали возможным.

Прием, который изобрел Киплинг, состоит в том, что контроль англичан над Индией (Большая Игра) в точности совпадает с тягой Кима к маскировке и переодеваниям, что позволяет ему сливаться с Индией воедино и впоследствии лечить ее недуги, совершенно очевидно не мог бы обойтись без британского империализма. Нам следует воспринимать этот роман как воплощение большого кумулятивного процесса, который достигает кульминации в последние годы XIX века перед обретением Индией независимости: с одной стороны — надзор и контроль над Индией, с другой — любовь и зачарованное внимание ко всем ее деталям. Частичное совпадение между политической властью, с одной стороны, и эстетическим и психологическим удовольствием, с другой — стало возможным благодаря самому британскому империализму. Киплинг понимает это, хотя и многие из его последующих читателей отказываются принимать эту неудобную, даже смущающую истину. И это не просто принятие Киплингом британского империализма в целом, но империализма в определенный момент его истории, когда он почти уже утратил ощущение раскрывающей динамики человеческой и мирской истины: той истины, что Индия существовала до того, как пришли европейцы, что контроль был захвачен европейской державой и что сопротивление индийцев этой державе когда-нибудь неизбежно приведет к освобождению из-под господства Британии.

Читая «Кима», сегодня мы можем видеть, что великий художник в некотором смысле был ослеплен собственными представлениями об Индии, смешивая реальность, которую ощущал с таким колоритом и мастерством, с неизменными и эссенциаль-ными понятиями. Киплинг заимствует у романной формы черты, которые пытается увязать с этой преимущественно замутняющей целью. Но великая художественная ирония состоит в том, что ему это не слишком удается, и попытка использовать роман для подобной цели вновь утверждает его эстетическую цельность. «Ким» совершенно очевидно не является политическим трактатом. Выбор Киплингом романной формы и глубинная связь его персонажа Кима О'Хара с Индией, которую он любит, но с которой не мог по-настоящему примириться — именно это должны мы вынести в качестве центрального смысла книги. Тогда мы сможет прочесть «Кима» как величайший документ своего исторического момента и так же, как эстетическую веху на пути к событиям полуночи с 14 на 15 августа 1947 года, когда эти дети сделали так много, чтобы пересмотреть наше чувство богатства прошлого с его вечными проблемами.75

Загрузка...