VII. Камю и имперский опыт Франции


Однако не все империи одинаковы. Французская империя, согласно мнению одного из наиболее известных ее историков, хоть и в неменьшей степени, чем Британская, была заинтересована в выгоде, плантациях и рабах, все же руководствовалась также и соображениями «престижа».* Ее разнообразные владения, приобретенные (а подчас и утраченные) за три с лишним столетия, контролировал несущий свет «гений», который сам в свою очередь является функцией французского vocation supérieure,82 по словам Делавиньи и Шарля Андре Жюлье-на, составителей чрезвычайно интересной работы «Строители заморской Франции».** Ряд упоминаемых ими персонажей начинается с Шамплейна83 и Ришелье и включает таких грозных губернаторов колоний, как покоритель Алжира Бюго, основатель Французского Конго Бразза,84 усмиритель Мадагаскара Галлиени, Лиоте, величайший наряду с Кромером европейский правитель арабов-мусульман. Это меньше всего напоминает «ведомственный взгляд» британцев и в значительно большей степени походит на сугубо французский стиль в этом громадном ассимиляционистском предприятии.

* Brunschwig. French Colonialism. P. 14.

** Delavigne Robert and Julien Charles André. Les Constructeurs de la France d'outre-mer. Paris: Corea, 1946. P. 16. Еще одна интересная книга, оперирующая теми же цифрами: African Pro-consuls: European Governors in Africa / Eds L. H. Gann and Peter Duignan. New York: Free Press, 1978. См. также: Rosenblum Mort. Mission to Civilize: The French Way. New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1986.

Пусть даже так воспринимают себя исключительно сами французы, не столь важно, поскольку до, во время и после этих событий движущей силой в оправдании территориальных приобретений были плотность и регулярность призыва. Когда Сили (его знаменитая книга была переведена на французский язык в 1885 году и вызвала всеобщее восхищение, получив множество комментариев) говорил о Британской империи, что та возникла по недоразумению, он всего лишь описывал подход, весьма отличавшийся от подхода к империи французских авторов того времени.

Как показывает Агнесс Мерфи, франко-прусская война 1870 года непосредственно стимулировала рост французских географических обществ.* Географическое знание и исследования были тем самым привязаны к дискурсу (и приобретениям) империи, а по популярности таких людей, как Эжен Этьен (Eugene Etienne) (основатель Groupe Coloniale в 1892 году) можно проследить рост имперской теории во Франции до ранга почти точной науки. После 1872 года впервые, согласно Жирарде (Girardet), верхушка французского государства развивала вразумительную политическую доктрину колониальной экспансии. Между 1880 и 1895 годами французские колониальные владения расширились с 1.0 до 9.5 миллиона квадратных километров, а численность населения — с 5 до 50 миллионов туземного населения.** На Втором международном конгрессе по географическим наукам в 1875 году, на котором при-

* Murphy Agnes. The Ideology of French Imperialism, 1817—1881. Washington: Catholic University of America Press, 1968. P. 46 and passim.

** Girardet Raoul. L'Idée coloniale en France, 1871—1962. Paris: La Table Ronde, 1972. P. 44—45. См. также: Persell Stuart Michael. The French Colonial Lobby. Stanford: Hoover Institution Press, 1983.

сутствовали президент республики, губернатор Парижа, президент Ассамблеи, адмирал Ла Русьер (La Roucière Le Noury), открывая заседание, обозначил господствующий на собрании подход: «Господа, Провидение диктует нам обязательства познать землю и завоевать ее. Это высшее предназначение является одной из властных обязанностей, запечатленных в наших умах и нашей деятельности. География, наука, которая вдохновляет подобную восхитительную преданность и во чье имя были принесены

столь значительные жертвы, стала философией зем-*

ли».

В следующие за 1880 годом десятилетия процветали социология (вдохновляемая Ле Боном), психология (учрежденная Леопольдом де Соссюром), история и, конечно же, антропология. Кульминацией многих дисциплин стали Международные колониальные конгрессы (1889, 1894 годов и т. д.) или специфические группы (например, Международный конгресс колониальной социологии 1890 года или Конгресс этнографических наук в Париже в 1902 году). Целые регионы мира стали объектами научного колониального внимания. Реймонд Беттс упоминает, что Revue internationale de sociologie посвятило ежегодные исследования в 1900 году Мадагаскару, в 1908 году — Лаосу и Камбодже.** Идеологическая теория колониальной ассимиляции, расцветшая при Революции, пришла в упадок, а стратегию Французской империи определяли теории расовых типов — примитивные, низшие, промежуточные и высшие расы Констава Ле Бона,85 философия чистой силы Эрнеста Сейера (Ernest Seillere), систематика колониальной практики Аль-

*Цит. по: Murphy. Ideology of French Imperialism. P. 15.

** Betts Raymond F. Assimilation and Association in French Colonial Theory, 1840—1914. New York: Columbia University Press, 1961. P. 88.

бера Саррота и Поля Леруа-Белью (Albert Sarraut and Paul Leroy-Beaulieu), принципы господства Жюля Арманда (Jules Harmand).* К туземцам и их землям следовало относиться не как к сущностям, которые можно было сделать французскими, но как к владениям, непреложные характеристики которых требовали разделения и подчинения, пусть даже это не соответствует mission civilisatrice. Влияние Фулье, Клозеля и Тирана (Fouillée, Clozel, and Giran) превратило подобные идеи в язык и уже в самих имперских областях в практику, которая весьма напоминала науку, — науку управления низшими (расами), за чьи ресурсы, земли и судьбы Франция была ответственна. В лучшем случае отношения Франции с Алжиром, Сенегалом, Мавританией, Индокитаем носило характер ассоциации через «иерархическое партнерство», как утверждает Рене Маньер (René Maunier) в своей книге «Социология колоний».** Но Беттс справедливо отмечает, что тем не менее теория «империализма осуществлялась не путем уговоров, а через силу, и в итоге, учитывая все благородные доктрины, оказалась единственно

успешной, коль скоро этот ultima ratio86 был бесспо-***

рен».

Сравнивать дискуссию об империи у французов и для французов с реалиями имперского завоевания — означает столкнуться с большим количеством несоответствий и ироничных ситуаций. Прагматические соображения всегда позволяли людям вроде Лейти, Галлиени, Фейдербе, Бюго (Lyautey, Gallieni,

*Я рассматриваю данный материал с учетом тех теорий национальной идентичности, которые вошли в оборот в империализме конца XIX века в работе: Nationalism, Human Rights, and Interpretation // Freedom and Interpretation. / Ed. Barbara Johnson. New York: Basic Books, 1992.

** Betts. Association and Assimilation. P. 108.

*** Ibid. P. 174.

Faidherbe, Bugeaud) — генералам, губернаторам, администраторам — действовать силой и драконовскими методами. Политики вроде Жюля Ферри,87 которые формулировали имперскую политику после (и во время) этих событий, оставляли за собой право постулировать цели, которые ограничивали бы туземцев подобно «la gestion même et... la defense du patrimoine nationale» (управление собой и ... защита национального достояния? ?).* Для лоббистов и тех, кого сегодня мы называем публицистами — от романистов и ура-патриотов (шовинистов) до манда-ринов-философов — французская империя была однозначно связана с французской национальной идентичностью, ее блеском, цивилизаторской энергией, особым географическим, социальным и историческим развитием. Ничто это не соответствовало повседневной жизни на Мартинике, в Алжире или Габоне, или на Мадагаскаре и было, мягко говоря, сложновато для туземцев. Кроме того, другие империи — германская, голландская, британская, бельгийская, американская — теснили Францию, подталкивая тотальную войну (как это случилось в Фа-шоде), ведя переговоры (как в Аравии в 1917— 1918 годах), угрожая или соперничая с ней.**

В Алжире, несмотря на всю непоследовательность французской политики после 1830 года, дело неумолимо шло к тому, чтобы Алжир стал французским. Сначала туземцев лишили земли, а их жилища были захвачены. Затем французские поселенцы по-

* Girardet. L'Idée coloniale en France. P. 48.

Исследование одного небольшого эпизода в имперском соперничестве с Англией см.: Hourani Albert. T. Е. Lawrence and Louis Massignon // Hourani Albert. Islam in European Thought. Cambridge: Cambridge University Press, 1991. P. 116—28. См. также: Andrew Christopher M. and Kanya-Forstner A. S. The Climax of French Imperial Expansion, 1914—1924. Stanford: Stanford University Press, 1981.

лучили контроль над лесами пробкового дуба и месторождениями минералов. После этого, как отмечает Прохазка в заметках об Аннабе (впоследствии Бон),88 «они вытеснили алжирцев и заселили [места вроде] Бона европейцами».* В течение нескольких десятилетий после 1830 года «трофейный капитал» пополнял экономику, туземное население сократилось, а группы поселенцев росли. Двойная экономика стала реальностью: «европейская экономика может быть уподоблена в общем и целом фирмо-цен-трированной капиталистической экономике, тогда как алжирскую экономику можно уподобить базарно-ориентированной, докапиталистической экономике».** А потому до тех пор, пока «Франция воспроизводила себя в Алжире»,*** алжирцы были обречены на маргинальность и нищету. Прохазка сравнивает отчет французских колонизаторов об истории Бона с рассказом одного алжирского патриота, чья версия событий в Аннабе «выглядит так, как если бы произведения французских историков вывернули наизнанку».

Прежде и помимо всего прочего Арно (Arnaud) трубит о прогрессе, который французы принесли в Бон после беспорядка, оставленного там алжирцами.

* Prochaska David. Making Algeria French: Colonialism in Bone, 1870—1920. Cambridge: Cambridge University Press, 1990. P. 85. Увлекательный рассказ о том, как французские социологи и планировщики городов использовали Алжир в качестве места для проведения эксперимента, см.: Wright Gwendolyn. The Politics of Design in French Colonial Urbanism. Chicago: University of Chicago Press, 1991. P. 66—84. В последних главах книги рассматривается влияние подобных планов на Марокко, Индокитай и Мадагаскар. Авторитетное исследование этих вопросов, тем не менее, см. в работе: Abn-Lnghod Janet. Rabad: Urbah Apatheid in Morocco. Princeton: Princeton University Press, 1980.

**Ibid. P. 124.

*** Ibid. P. 141—142.

**** Ibid. P. 255.

«„Старый город" нужно оставить нетронутым не потому, что он грязен, а потому, что только он один позволяет посетителю ... лучше понять величие и красоту задачи, осуществленной французами в этой стране и в этом месте, которое прежде было пустынным, бесплодным и практически не имело природных ресурсов», эта «маленькая, уродливая арабская деревушка, едва ли насчитывавшая 1500 жителей».*

Неудивительно, что в своей книге об Аннабе Х'сен Дердуа (H'sen Derdour) в качестве названия главы об Алжирской революции 1854—1962 годов использует следующую фразу: «Алжир, пленник во всемирном концлагере, разрывает колониализм в клочья и обретает свободу».**

Неподалеку от Бона, в 18 милях, находится деревня Мондови, основанная в 1849 году «красными» рабочими, перевезенными сюда правительством из Парижа (чтобы избавиться от политически конфликтных элементов) и наделенными землей, экспроприированной у коренных алжирцев. Исследование Прохазки показывает, как Мондови начиналась как винодельческий придаток Бона. Именно здесь в 1913 году родился Камю, сын «испанки-по-денщицы и француза-бармена».

Камю — один из тех франко-алжирских авторов, кто по праву обладает мировым статусом. Как и у Джейн Остин веком ранее, в романах Камю факты имперской реальности, столь явственно ощутимые, как бы отступают на второй план. Как и у Остин, у него остается некий самостоятельный этос, — этос, предполагающий универсальность и гуманизм, которые явно не согласуется с описанием

* Ibid. Р. 254. ** Ibid. Р. 255. *** Ibid. Р. 70.

географического местоположения, отчетливо присутствующим в произведении. Фанни владеет и Мэнсфилд-парком, и плантацией на Антигуа; Франция владеет Алжиром, и в том же самом нарративном образе — поразительное экзистенциальное одиночество Мерсо.

В уродливой колониальной мешанине родовых мук деколонизации Франции XX века Камю особенно важен. Он представляет собой весьма запоздалую имперскую фигуру, которая знала лучшую пору империи, но существует и поныне в виде «универсалистского» автора, чьи истоки коренятся в позабытом ныне колониализме. Его ретроспективное отношение к Джорджу Оруэллу представляет еще больший интерес. Как и Оруэлл, Камю обрел писательскую известность в связи с возникшими в 1930-е и 1940-е вопросами фашизма, гражданской войной в Испании, сопротивлением распространению фашизма, развиваемыми социалистическим дискурсом проблемами нищеты и социальной несправедливости, взаимоотношением писателей и политики, роли интеллектуалов. Оба они славятся ясностью и простотой стиля — вспомним, что Ролан Барт в работе «Нулевая степень письма» (1953) обозначал стиль Камю как écriture blanche* 89 — как и лишенной аффектации ясностью своих политических формулировок. Оба они также оказали не слишком удачное влияние на преобразования послевоенных годов. Короче говоря, оба они представляют интерес и после смерти по той причине, что писали о ситуации, которая при ближайшем рассмотрении несколько отличается от написанного. Художественное исследование Оруэллом британского социализма приобрело профетический харак-

* Barthes Roland. Le Degré zéro de l'écriture. 1953; rprt. Paris: Gonthier, 1964. P. 10. См. Барт P. Нулевая степень письма // Семиотика. М.: Радуга, 1983. С. 306—349.

тер (в том случае, если вам это близко, и симптоматический, если нет) в ходе полемики холодной войны; нарративы сопротивления и экзистенциального противостояния у Камю, которые, как ранее казалось, говорят о том, как выстоять перед лицом смерти и нацизма, теперь можно интерпретировать как часть споров по поводу культуры и империализма.

Несмотря на довольно глубокую критику Реймондом Уильямсом его социальных взглядов, к Оруэллу с регулярностью обращаются и левые, и правые интеллектуалы.* Был ли он неоконсерватором, опередившим время, как это считает Норманн Под-хорец (Norman Podhoretz), или же, как еще более убедительно заявляет Кристофер Хитченс (Christopher Hitchens), он является героем левых?** Камю несколько менее полезен при анализе современных англо-американских проблем, но его часто цитируют в дискуссиях о терроризме и колониализме как критика, политического моралиста и замечательно-то романиста. Поразительная параллель между Камю и Оруэллом состоит в том, что оба они стали показательными фигурами в своих культурах, — фигурами, значение которых исходит от непосредственной силы их родного контекста, но, по-видимо-му, не идет далее этого. Поразительное замечание в описании Камю, которое находится в завершающей части яркой книги Конор Круз О'Брайен, во многом напоминающей исследование об Оруэлле «Совре-

* Williams Raymond. George Orwell. New York: Viking, 1971, в особенности p. 77—78.

** Hitchens Christopher. Prepared for the Worst. New York: Hill & Wang, 1989. P. 78—90.

*** Майкл Вальзер делает из Камю образцового интеллектуала, именно потому его волновала тема терроризма, а также потому, что он любил свою мать. См.: Walzer. Albert Camus's Algerian War // The Company of Critics: Social Criticism and Political Commitment in the Twentieth Century. New York: Basic Books, 1988. P. 136—152.

менные мастера» Реймонда Уильямса (и даже была написана для той же серии). О'Брайен пишет:

Возможно, никакой другой европейский писатель его времени не оставил столь глубокого следа в воображении и в то же время в моральном и политическом сознании своего и последующих поколений. Он был в высшей степени европейским писателем, поскольку принадлежал фронтиру Европы и прекрасно сознавал опасность. Опасность манила его. Он отказался от нее, правда, не без борьбы.

Никакого другого писателя, включая даже Конрада, нельзя считать более репрезентативной фигурой для западного сознания и совести в отношении к незападному миру. Внутренняя драма его творчества состоит в развитии этого отношения в условиях возрастающего давления и растущих страданий.

Проницательно и даже безжалостно раскрывая связь лучших романов Камю с колониальной ситуацией в Алжире, О'Брайен позволяет ему выйти сухим из воды. Есть некий тонкий акт трансценден-ции в представлении О'Брайен о Камю как о том, кто «принадлежит фронтиру Европы», тогда как каждый, кому известно что-либо о Франции, Алжире и Камю (а О'Брайен, определенно, хорошо осведомлена об этом) вряд ли стал бы характеризовать колониальный узел как то, что касается Европы и ее фронтира. Аналогично, Конрад и Камю — не просто носители такой сравнительно неосязаемой вещи, как «западное сознание», но, скорее, представители западного господства в не-европейском мире. Конрад с безошибочной силой отмечает эту абстрактную точку в своем эссе «География и некоторые исследователи», где восхваляет освоение англичанами Арктики и затем завершает фрагмент примером из

* O'Brien Conor Cruise. Albert Camus. New York: Viking 1970. P. 103.

собственной «воинствующей географии», когда, говорит он, «ткнув палец в самую середину белой в ту пору сердцевины Африки, я объявил, что когда-нибудь поеду туда».* Потом он, конечно, действительно поедет туда и реабилитирует этот жест в «Сердце тьмы».

Западный колониализм, который О'Брайен и Конрад так старательно пытаются описать — это, во-первых, проникновение за пределы границ Европы, в самое сердце другой географической сущности и, во-вторых, он специфичен не столько для аисторического «западного сознания ... в его отношении к не-западному миру» (большинство африканских или индийских туземцев считают, что их тяготы имеют мало общего с «западным сознанием», но гораздо более связаны с конкретными колониальными практиками, такими как рабство, изъятие земель, кровавые вооруженные силы), сколько для старательно выстраиваемых взаимоотношений, где Франция и Британия, называющие себя «Западом», стоят vis-à-vis с подчиненными, второстепенными народами в по большей части неразвитом и инертном «не-западном мире».

Элизии и сжатия во всем остальном довольно последовательного анализа Камю начинаются там, где речь идет о Камю как о художнике-индивиде, стоящем перед мучительным выбором. В отличие от Сартра и Жансона (Jeanson), для которых, согласно О'Брайен, выбор принимать французскую политику в алжирской войне или нет был сравнительно прост,

* Conrad Joseph. Last Essays / Ed. Richard Curie. London: Dent, 1926. P. 10—17.

** О'Брайен, представляя подобные взгляды, отличающиеся от сути его книги о Камю, не далает секрета из своей антипатии к низшим народам. См.: O'Brien. Third World. См. его развернутую полемику с Саидом: Salmagundi 70—71 (Spring-Summer, 1986). P. 65—81.

Камю родился и вырос во Французском Алжире, его семья оставалась там и после того, как он перебрался во Францию, а его отношение к борьбе с ФНО (FLN) было делом жизни и смерти. Конечно, можно согласиться с большей частью заявлений О'Брайен. Однако гораздо труднее принять то, каким образом О'Брайен поднимает проблемы Камю на символический уровень «западного сознания», вместилища, где нет ничего, кроме чувствительности и способности к рефлексии.

О'Брайен далее спасает Камю от затруднений, в которые сама же повергла, подчеркивая привилегированное положение его индивидуального опыта. С такой тактикой мы, вероятно, должны испытать некоторую симпатию, поскольку сколь бы ни остры были проблемы коллективной природы поведения французского colon90 в Алжире, нет оснований навешивать все это Камю. Его всецело французское воспитание в Алжире (прекрасно описанное в биографии Герберта Лоттмана*) не уберегло его от публикации известного довоенного сообщения о бедствиях этих мест, причиной большей части которых был французский колониализм.** Здесь мы видим вполне нравственного человека в безнравственной ситуации. И Камю фокусирует внимание на индивиде в социальном окружении: это столь же верно в отношении «Постороннего», как и в отношении «Чумы» и «Падения». Он высоко ценит самопознание, лишенную иллюзий зрелость и моральную стойкость в скверной ситуации.

* Lottman Herbert R. Albert Camus: A Biography. New York: Doubleday, 1979. Реальное поведение Камю во время колониальной войны в Алжире хорошо отражено в работе: Carrière Yves. La Guerre d’Algérie II: Le Temps des léopards. Paris: Fayard, 1969.

** Misère de la Kabylie (1939) // Camus. Essais. Paris: Gallimard, 1965. P. 905—938.

Однако здесь следует сделать три методологических замечания. Во-первых, следует поставить под вопрос и подвергнуть деконструкции выбор Камю географического окружения в «Постороннем» (1942), «Чуме» (1947) и его исключительно интересных коротких рассказах, собранных под заглавием «Изгнание и царство» («L'Exil et le royaume») (1957). Почему именно Алжир был выбран в качестве фона нарративов, чьей главной референцией (в случае первых двух) всегда считали Францию в целом и Францию под властью нацистов в частности? О'Брайен идет дальше, чем большинство других критиков, отмечая, что выбор этот отнюдь не невинен и что значительная часть сюжетов (например, суд над Мерсо) является либо скрытым, либо бессознательным оправданием французского правления, либо идеологической попыткой приукрасить его.* Однако, пытаясь установить непрерывную связь между Камю как художником-индивидом и французским колониализмом в Алжире, мы должны задаться вопросом, действительно ли сами нарративы Камю связаны и заимствуют нечто из более ранних, откровенно имперских французских нарративов? Расширяя историческую перспективу от Камю как отдельного писателя 1940—1950-х годов до векового присутствия французов в Алжире, мы сможем, вероятно, понять не только форму и идеологическое значение его нарратива, но также и степень, до которой его творчество преломляет, соотносится, консолидирует и более точно отображает природу французского предприятия там.

Второй методологический момент касается типа свидетельства, необходимого для такой расширенной оптики, и связанный вопрос: кто все это истолковывает? Европейский критик исторических устремлений, по всей вероятности, решит, что Камю представляет собой трагически иммобилизованное французское осознание кризиса Европы на пороге одного из великих ее водоразделов. Хотя сам Камю, по всей видимости, считал, что колониальные вкрапления можно было бы сохранить и даже расширить вплоть до 1960 года (года его смерти), он просто ошибался исторически, поскольку французы оставили свои владения в Алжире и отказались от всех претензий на него всего лишь два года спустя.91 Коль скоро все его творчество явно указывает на современный Алжир, Камю в целом заботит актуальное состояние франко-алжирских отношений, а не их история или драматические перемены в их давней судьбе. Кроме отдельных случаев, он обычно игнорирует историю или парит над ней, чего алжирец, для которого французское присутствие было ежедневным актом власти, делать бы не стал. Для алжирца, следовательно, 1962 год виделся бы, скорее, как окончание долгой и несчастливой эпохи в истории, которая началась с появлением французов в 1830 году, как триумфальная инаугурация новой фазы. Коррелятивный способ интерпретации романов Камю потому был бы подобен интервенции в историю действий французов в Алжире, того, как Алжир стал и оставался французским, а не романам, сообщающим о состоянии ума их автора. Вкрапления у Камю алжирской истории и его предположения на этот счет следовало бы сопоставить с историей, написанной алжирцами после обретения независимости, дабы получить более полное представление о соперничестве между алжирским национализмом и французским колониализмом. И было бы правильно считать творчество Камю исторически связанным и с самой французской колониальной авантюрой (коль скоро он считает ее непреложной), и с неприкрытой оппозицией независимости Алжира. Подобная алжирская перспектива может разблокировать и выявить скрытые аспекты, которые Камю считает доказанными или же отвергнутыми.

И последнее, решающее методологическое значение имеют детали, терпение, настойчивость, коль скоро речь идет о в высшей степени насыщенных текстах Камю. Читатели склонны ассоциировать романы Камю с французским романом о Франции не только потому, что язык и форму они позаимствовали у столь прославленных предшественников, как «Адольф» и «Три сказки» («Trois Contes»},92 но также и потому, что выбор им алжирского фона кажется случайным по сравнению с затрагиваемыми моральными проблемами. Почти полвека спустя после первой публикации его романы воспринимаются как притчи по поводу природы человека вообще. Действительно, Мерсо убивает араба, но тот даже никак не назван по имени и не имеет никакой истории, за исключением того, что у него есть мать и отец. Также верно, что рабы умирают от чумы в Оране, но и они не поименованы, тогда как Риэ и Тарру выходят на первый план. Книги нужно читать ради богатства их содержания, а не ради того, чего там нет. Но я хотел бы настоять, что следует также видеть в романах Камю и то, чего, как считалось когда-то, они были лишены — подробностей о том, что французское имперское завоевание очевидным образом началось в 1830 году, продолжалось на протяжении всей жизни Камю и отразилось в композиции его текстов.

Подобная ресторативная интерпретация вовсе не подразумевает никакой мстительности. Тем более я не собираюсь постфактум обвинять Камю в том, что он умолчал о чем-то касательно Алжира в своих произведениях, например в разнообразных фрагментах, собранных в «Алжирские хроники» («Chroniques algériennes»), что он вряд ли смог бы объяснить. В действительности же я пытаюсь рассмотреть творчество Камю как элемент методично создаваемой Францией политической географии Алжира, на осуществление чего потребовалось много поколений, чтобы тем лучше видеть ее создающей и сдерживающей понимание политического и интерпретативного соперничества за право представлять, населять и владеть самой территорией — именно в то время, когда британцы уходили из Индии. Творчество Камю сформировано исключительно запоздалой и в ряде отношений неуместной колониальной чувствительностью, которая осуществляет имперский жест в рамках и при посредстве определенной формы, реалистического романа, уже значительно позже того, как его величайшие достижения в Европе свершились.

В качестве locus classicus93 я использую эпизод ближе к концу «Неверной жены» («La Femme adultère»), когда Жанин, главная героиня, во время бессонной ночи покидает свое место у постели мужа в маленьком отеле в алжирской провинции. Когда-то подававший большие надежды студент-юрист, он становится коммивояжером. После долгого и утомительного путешествия на автобусе парочка прибывает к месту назначения, где муж обходит своих клиентов-арабов. Во время поездки Жанин поразила безмолвная пассивность и непостижимость алжирских туземцев. Их присутствие кажется чуть ли не природным фактом, который она едва замечает в своем расстроенном эмоциональном состоянии. Уйдя из отеля и оставив там спящего мужа, Жанин встречает ночного сторожа, который говорит с ней по-арабски — на языке, который она, по-видимому, не понимает. Кульминацию рассказа составляет поразительная, почти патетическая общность, которая возникает у нее с пустыней и небом. Очевидно, как мне представляется, что намерение Камю состояло в том, чтобы представить соотношение между женщиной и географией в сексуальных терминах как альтернативу ее ныне почти угасшим взаимоотношениям с супругом. Отсюда и упоминание адюльтера в заглавии рассказа.

Она поворачивалась вслед за ними [движущимися в небе звездами, которые «медленно плыли по кругу»], и этот по-видимости статичный процесс мало-помалу идентифицировал ее с ядром ее бытия, где холод и желание теперь соперничали друг с другом. Звезды падали перед ней одна за другой и гасли посреди камней пустыни, и каждый раз Жанин еще немножечко открывалась ночи. Глубоко дыша, она позабыла о холоде, мертвом грузе других, безумии и духоте жизни, долгих муках жизни и смерти [le poids des êtres, la vie démente ou figée, la longue angoisse de viyre et de mourir].

После стольких лет сумасшествия, бесцельного бегства от страха, она наконец остановилась. В то же время казалось, что она отыскала свои корни, и жизненные силы восстали в ней, когда она потянулась к движущемуся небу. Она просто ожидала, когда успокоится трепещущее сердце и внутри нее установится покой. Последние звезды в созвездиях уронили свои гроздья еще чуть ниже на пустынный горизонт и застыли. Затем с невыносимой мягкостью влага ночи стала наполнять Жанин, ее затопил холод, который поднялся постепенно из самого темного центра ее бытия, поднимаясь вплоть до наполненного жалобами рта [Гeau de la nuit... monta peu a peu du centre obscur de son être et déborda en flots ininterrompus jusqu'à sa bouche pleine de gémissements]. В следующий момент все небо распростерлось над ней, лежащей спиной на холодной земле.*

* Camus A. Exile and the Kingdom, trans. Justin O'Brien. New York: Knopf, 1958. P. 32—33. Проницательное толкование Камю

Результат в том, что в тот самый момент, выпавший из времени, когда Жанин убегает от убогого нарратива ее нынешней жизни и входит в царство, обозначенное заглавием сборника; или же, как Камю пишет в примечании, которое он хотел ввести в последующие переиздания сборника, «au royaume ... [qui] coincide avec une certaine vie libre et nue que nous avons à retrouver pour renaotre enfin»* (царство, ... [которое] совпадает со свободной и неприкрашенной жизнью, где нам случается заново обрести себя, чтобы, наконец, возродиться). Ее прошлое и настоящее отступают, как и реальность других существ (le poids des êtres симптоматично неправильно переведено Жюстином О’Брайеном как «the dead weight of other people») (мертвый груз других людей). В этом отрывке Жанин «наконец, останавливается», неподвижная, плодовитая, готовая к общению с этим куском неба и пустыни, где (как и в примечании Камю, которое должно было задним числом пояснить все шесть рассказов) женщина — pied noir94 and colon — обретает свои корни. Какова ее настоящая идентичность или какой она может быть — определяется позже во фрагменте, где она переживает то, что безошибочно можно определить как женский климакс: Камю говорит здесь о «centre obscur de son être» (темном центре ее бытия), что предполагает и ее собственное ощущение темноты и незнания, и такое же ощущение Камю. Ее конкретная история француженки в Алжире не имеет значения, поскольку она пережила прямой и непосредственный контакт с этими вот землей и небом.

Каждый из рассказов в сборнике «Изгнание и царство» (с одним только исключением — многословной и маловпечатляющей притчи об артистиче-

в северо-африканском контексте см.: Harlow Barbara. The Maghrib and The Stranger // Alif 3 (Spring 1983). P. 39—55.

* Camus. Essais. P. 2039.

ской жизни в Париже) имеет дело с изгнанием народа с не-европейской историей (действие четырех рассказов разворачивается в Алжире, и по одному — в Париже и Бразилии), которая оказывается глубоко, даже пугающе отталкивающей, народа, который тщетно пытается достичь момента покоя, идиллической отвлеченности, поэтической самореализации. Только в «La Femme adultère» и в том рассказе, действие которого происходит в Бразилии, где через жертву и обязательство туземцы принимают европейца в свой тесный круг как замену мертвому туземцу, можно предположить, что Камю позволяет самому себе верить, что европейцы способны достигать глубокой и устойчивой идентификации с заморскими территориями. В «Отступнике» («Le Renégat») миссионера захватывает некое южно-алжирское племя-изгой, ему вырывают язык (зловещая параллель с рассказом Пола Боулза «Давний случай» (Paul Bowles, «A Distant Episode»)). В конце концов он становится сверхревностным приверженцем племени и участвует вместе с ними в засаде на французские войска. Это все равно, что сказать, будто последовать за туземцами можно только в результате увечья, что порождает болезненную, в конечном счете неприемлемую, утрату идентичности.

Несколько месяцев отделяют этот сравнительно поздний (1957) сборник рассказов (изданию сборника предшествовала отдельная публикация каждого из рассказов, а вслед за ними в 1956 году вышел роман «Падение») от содержания последних эпизодов в «Алжирских хрониках» Камю, опубликованных в 1958 году. Хотя фрагменты в «Изгнании» восходят к прежнему лиризму и сдержанной ностальгии «Брачного пира», одной из немногих воодушевляющих работ Камю о жизни в Алжире, в рассказах отчетливо ощущается беспокойство по поводу надвигающегося кризиса. Мы должны помнить, что алжирская революция была официально провозглашена и началась 1 ноября 1954 года; бойня гражданского алжирского населения, учиненная французскими войсками в Сетифе (Sétif), произошла в мае 1945 года и предшествующие годы, когда Камю работал над «Посторонним», были наполнены многочисленными событиями, знаменующими длительное и кровавое сопротивление алжирского национализма французам. Даже несмотря на то, что Камю рос в Алжире как француз, по сообщениям всех его биографов, его всегда окружали знаки борьбы между французами и алжирцами, большинства из которых он, по-видимому, либо старался не замечать, либо в последние годы жизни открыто переводил в языковые, имагинативные и географические образы (apprehension) исключительной воли французов, оспаривающих Алжир у его коренных мусульманских обитателей. В 1957 году книга Франсуа Миттерана в работе «Присутствие французов и уход» («Presence française et abandon») откровенно заявлял: «Без Африки у Франции в XXI веке не будет истории».* Чтобы понять Камю контрапунктически в большей части (в противоположность малой ее части) его реальной истории, нам следует обратить внимание на его истинно французских предшественников, равно как и творчество алжирских романистов, историков, социологов и политологов в эпоху после обретения независимости. Сегодня превалирует без труда выявляемая (и устойчивая) европоцентристская традиция интерпретативного замалчивания того, о чем Камю (и Миттеран) умалчивали относительно Алжира, о чем молчал он и его персонажи. Когда в последние годы жизни Камю открыто и

*Цит. по: Semidei Manuela. De L’Empire à la decolonisation à travers les manuels scolaries // Revue française de science politique. 1961. Vol. 16, N 1, February. P. 85.

даже яростно оспаривал требования националистов ускорить процесс предоставления Алжиру независимости, он делал это точно так же, как и в начале своей творческой карьеры, хотя теперь его слова уныло вторили официальной англо-французской суэцкой риторике. Его комментарии по поводу «полковника Насера», по поводу арабского и мусульманского империализма хорошо известны, но одно бескомпромиссно жесткое политическое заявление по поводу Алжира звучит как неприкрашенный политический итог всего его предшествующего творчества:

en ce qui concerne l'Algérie, l'independence nationale est une formule purement passionnelle. Il n'y a jamais eu encore de nation algérienne. Les Juifs, les Turcs, les Grecs, les Italiens, les Berbères, auraient autant de droit à reclamer la direction de cette nation virtuelle. Actuellement, les Arabes ne forment pas a eux seuls toute l'Algérie. L'importance et l'ancienneté du peuplement français, en particulier, suffisent à créer un problème qui ne peut se comparer à rien dans l'histoire. Les Français d'Algérie sont, eux aussie, er au sens fort du terme, des indigènes. Il faut ajouter qu'une Algérie purement arabe ne pourrait accéder a l'independence économique sans laquelle l'independence politique n'est qu'un leurre. Si insuffisant que soit l'effort français, il est d'une telle envergure qu'aucun pays, à l'heure actuelle, ne consentirait à le prendre en charge.*

(коль скоро речь идет об Алжире, национальная независимость — это формула, которой движет одна только страсть. Алжирской нации никогда не было. Евреи, турки, греки, итальянцы или берберы имели бы полное право претендовать на лидерство в такой потенциальной нации. На сегодняшний день одни арабы не могут представлять весь Алжир в целом. Размеры и длительность существования французско-

* Camus. Essais. P. 1012—1013.

го поселения в особенности достаточны для того, чтобы создать проблему, которую нельзя сравнивать ни с чем иным в истории. Французы в Алжире — это в строгом смысле слова тоже туземцы. Более того, чисто арабский Алжир не в состоянии добиться экономической независимости, а без нее политическая независимость — не что иное, как иллюзия. Какими бы неадекватными ни были действия французов, они имели такие масштабы, на какие никакая другая страна не сможет сегодня отважиться.)

Ирония состоит в том, что о чем бы Камю в своих романах или заметках ни писал, присутствие французов в Алжире излагается либо как внешний нарратив, сущность, не подвластная ни времени, ни интерпретации (как Жанин), либо как всего лишь такая история, которую стоило бы рассказать в качестве истории. (Насколько отличается от этого по подходу и тону «Социология Алжира» Пьера Бурдье, также вышедшая в свет в 1958 году, чей анализ опровергает бессодержательные формулировки Камю и прямо говорит о колониальной войне, возникшей в результате участия двух обществ в конфликте.) Черствость Камю объясняет бесцветность и отсутствие фона при изображении им фигуры убитого Мерсо араба, этим же объясняется ощущение опустошенности в Оране, что имплицитно выражает не столько смерти арабов (что, в конце концов, имеет лишь демографическое значение), но сознание французов.

Будет совершенно справедливым сказать, что нарративы Камю предъявляют суровые и онтологически значимые требования к географии Алжира. Для всякого, кто хотя бы поверхностно знаком с долгим французским колониальным предприятием, эти требования выглядят столь же нелепо аномальными, как и заявления в марте 1938 года французского министра Шотана (Chautemps) о том, что арабский язык был в Алжире «иностранным языком». Это касается не одного только Камю, хотя он и ввел их в оборот. Он наследует и некритически принимает их как убеждения, сформированные в длительной традиции колониальной литературы в Алжире, ныне уже позабытой или признанной его читателями и критиками, большинство из которых считает, что легче всего интерпретировать его творчество как исследование «ситуации человека» (human condition).

Прекрасный показатель того, сколь много предрассудков в отношении французских колоний и у читателя, и у критиков Камю, является в замечательном исследовании Мануэлы Семидей (Manuela Semidei) французских школьных учебников периода от начала Первой мировой и до окончания Второй мировой войн. Она показала устойчивый рост колониальной роли Франции после Первой мировой войны, «славные эпизоды» в ее истории в качестве «мировой державы», равно как и лирические описания колониальных успехов, достижение мира и процветания, создание школ и госпиталей для местного населения и т. д. И лишь мимоходом упоминается применение насилия, но и их искупает возвышенная конечная цель — искоренить рабство и деспотизм, установив вместо этого мир и процветание. Северная Африка занимает в исследовании видное место, но нигде нет никаких свидетельств, согласно Семидей, того, что колонии могли бы стать независимыми. Националистические движения 1930-х годов выглядят, скорее, как досадные «затруднения», нежели серьезный вызов.

Семидей отмечает, что эти межвоенные школьные учебники в выгодном свете представляют превосходное колониальное правление Франции в сравнении с таковым Британии, имея при этом в виду, что французские доминионы управляются без предрассудков и расизма, свойственных их британским аналогам. На протяжении 1930-х годов этот мотив бесконечно повторяется. Когда же встречаются упоминания случаев насилия в Алжире, например, о них речь идет в том духе, что, мол, французские силы были вынуждены, к большому сожалению, прибегнуть к таким неприятным мерам потому, что у туземцев «ardeur religieuse et par l'attrait du pillage» (религиозный пыл привел к насилию).* Теперь, однако, Алжир стал «новой Францией» — процветающей, с прекрасными школами, больницами и дорогами. Даже после обретения Алжиром независимости колониальная история Франции видится как по сути конструктивная, закладывающая основы для «братских» связей между нею и бывшими колониями.

Поскольку только одна из противоборствующих сторон оказывается приемлемой для французской аудитории, или же потому, что динамика насаждения колоний и сопротивления туземцев, к великому смущению, снижает привлекательность гуманизма основной европейской традиции — нет причин соглашаться с этим интерпретативным течением или принимать его конструкции и идеологические образы. Рискну утверждать, что именно потому, что наиболее известные художественные произведения Камю воплощают в себе французский дискурс в отношении Алжира, тот дискурс, который принадлежит языку французского имперского подхода и географической референции, его творчество тем самым представляет еще больший (а отнюдь не меньший) интерес. Прозрачный стиль, мучительные моральные дилеммы, душераздирающие личные судьбы персонажей, раскрываемые с такой тонкостью и дозированной иронией, — все это с проду-

* Semidei. De L’Empire à la decolonisation. P. 75.

манной четкостью и примечательным отсутствием раскаяния или сострадания приближает и оживляет историю французского владычества в Алжире.

И вновь соотношение между географией и политическим соперничеством должно быть реанимировано именно там, где Камю в своих романах надстраивает над ними то, что Сартр назвал «атмосферой абсурда».* В обоих произведениях — ив «Постороннем», и в «Чуме» — где речь идет о смертях арабов, эти смерти безмолвно сообщают нам о проблемах в сознании и рефлексии французских персонажей. Более того, столь ярко представленная структура гражданского общества — муниципалитет, правовой аппарат, госпитали, рестораны, клубы, сфера развлечений, школы — касается французского общества, хотя управляет она в основном нефранцузским населением. Соответствие между тем, как Камю пишет об этом, и тем, как это излагают французские школьные учебники, просто поразительно: романы и рассказы излагают результаты победы, одержанной над умиротворенным, обескровленным мусульманским населением, чьи права на землю были самым жестоким образом попраны. Подтверждая и консолидируя таким образом первенство Франции, Камю не оспаривает и не возражает против кампании за суверенитет, которая в течение сотни лет велась против алжирских мусульман.

В центре соперничества стоит военное столкновение, чьи главные протагонисты — это маршал Теодор Бюго95 и эмир Абдель Кадер. Первый — поборник строгой дисциплины, чья патриархальная жестокость по отношению к алжирским туземцам начинается в 1836 году как попытка навести порядок, и завершается десятилетием спустя политикой геноцида и массированных территориальных экс-

* Sartre Jean-Paul. Literary Essays, trans. Annette Michelson. New York: Philosophical Library, 1957. P. 31.

проприаций. Второй — суфийский мистик и непреклонный воин-партизан, без конца перегруппирово-вавший и реформировавший свои войска, вновь и вновь отправляя их в бой против более сильной и более современной армии противника. Читать документы того времени — будь то письма Бюго, прокламации и депеши (собранные и опубликованные примерно в то же время, что и «Посторонний»), недавнее издание суфийской поэзии Абдель Кадера (отредактированной и переведенной на французский Мишелем Ходкевичем*) или замечательный психологический портрет завоевания, реконструированный по дневникам и письмам французов 1830—1840-х годов Мостафой Лашерафом, старейшим членом ФНО и профессором Алжирского уни-

*}с*}с

верситета — значит воспринимать динамику, которая делает принижение Камю присутствия арабов неизбежным.

Ядром французской военной политики, как ее артикулировали Бюго и его офицеры, был razzia,% или карательный рейд по алжирским деревням, домам, против женщин и детей, уничтожение урожая. «Нельзя давать арабам, — говорит Бюго, — сеять и убирать урожай, пасти стада».*** Лашераф дает нам пример поэтического возбуждения, время от времени записывая за французскими офицерами во время работы, их ощущение, что здесь в конце концов была возможность для guerre à outrance,97 вне всяческой морали или необходимости. Генерал Шан-

* Kader Emir Abdel. Ecrits spirituels, trans. Michel Chodkiewicz. Paris: Seuil, 1982.

** Lacheraf Mostafa. L'Algérie: Nation et société. Paris: Maspéro, 1965. Прекрасную художественную и личностную реконструкцию этого периода см. в романе: Djebar Assia. L'Amour, la fantasia. Paris: Jean-Claude Lattes, 1985.

***Цит. no.: Laroui Abdullah. The History of the Magreb: An Interpretive Essay, trans. Ralph Manheim. Princeton: Princeton University Press, 1977. P. 301.

гарнье (Changarnier), например, описывает приятное развлечение, которого удостоились его войска во время рейда по мирным деревням; такому типу деятельности научаются по Писанию, говорит он, где Иисус и прочие великие вожди осуществляли «de bien terribles razzias»,98 и Бог благословил их. Он попустительствует руинам, тотальному разрушению, неумолимой жестокости не только потому, что их освещает имя Божье, но потому что — и эти слова снова и снова эхом звучат от Бюго до Салана, — что «les Arabes ne comprennent que la force brutale» (арабы понимают одну только грубую силу).* 99

Лашераф поясняет по этому поводу, что военные действия французов в первых декадах вышли далеко за пределы своей цели — подавления сопротивления алжирцев — и приобрели абсолютный статус идеала.** Другой ее стороной, как с неустанной энергией выражает это сам Бюго, была колонизация. К концу пребывания в Алжире его постоянно раздражал способ, каким европейские гражданские мигранты используют ресурсы Алжира — без ограничений и без толку. Оставьте колонизацию воен-ным, пишет он в письмах, но все без толку.

Как это бывает, одна из неброских тем, проходящих через всю французскую литературу от Бальзака до Псишари и Лоти — это именно такая эксплуатация Алжира и скандалы, вызванные теневыми финансовыми схемами неразборчивых индивидов, для

* Lacheraf. L'Algérie. P. 92.

** Ibid. P. 93.

*** Bugeaud Theodore. Par Г Epée et par la charrue. Paris: PUF, 1948. Последующая карьера Бюго также исключительна: он командовал войсками, которые стреляли по толпе восставших

23 февраля 1848 г. и получил по заслугам в работе Флобера «L'Education sentimentale», где портрет этого непопулярного маршала был разорван на кусочки в ходе штурма Palais Royal

24 февраля 1848 г.

которых открытость места дозволяла почти все мыслимое ради наживы. Незабываемые портреты такого состояния дел можно найти у Доде в «Тартарене из Тараскона» и в «Милом друге» Мопассана (оба эти произведения упоминает Мартин Лутфи (Martine Loutfi) в своей проницательной работе «Литература и колониализм»*).

Причиненное Алжиру французами разрушение было, с одной стороны, систематическим и, с другой — конструктивным с точки зрения нового французского государственного строя. В этом никто из современников в период между 1840 и 1870 годами не сомневался. Некоторые, как Токвилль, который сурово критиковал американскую политику в отношении чернокожих и коренных индейцев, были уверены, что движение европейской цивилизации вперед неизбежно влечет за собой столкновение с мусульманскими indigènes.100 С точки зрения Токвилля тотальное завоевание становится равносильным величию Франции. Он считал, что ислам — синоним «полигамии, изоляции женщин, отсутствию всякой политической жизни, тираническому и вездесущему правительству, которое вынуждает жителей скрывать себя и искать удовлетворения исключительно в семейной жизни».** А поскольку он считал туземцев кочевниками, то также был уверен, что «следует употребить все средства для истребления этих племен. Я делаю исключение только для тех случаев, которые запрещены международным законодательством и законами человечности». Но, как поясняет Мелвин Рихтер, Токвилль промолчал

* Loutfi Martine Astier. Littérature et colonialisme: L'Expansion coloniale vue dans la littérature romanesque française, 1871—1914. Paris: Mouton, 1971.

** Richter Melvin. Tocqueville on Algeria // Review of Politics. 1963. Vol. 25. P. 377.

«в 1846 году, когда раскрылось, что сотни арабов насмерть задохнулись в дыму в ходе razzias, которые он считал вполне гуманными».* «Несчастные необходимости», думал Токвилль, но ничто не было так важно, как «хорошее правление», которым «полудикие» мусульмане обязаны были французскому правительству.

Для одного из ведущих современных североафриканских историков Абдуллы Ляруи (Abdullah Laroui) французская колониальная политика была направлена ни много ни мало на разрушение алжирского государства как такового. Очевидно, что заявление Камю, будто алжирской нации никогда не было, вполне допускало, чтобы опустошительные действия французской политики полностью зачистили бы страну. Тем не менее, как я уже говорил ранее, постколониальные события обязывают нас и к более долгому нарративу, и к более инклюзивной и демистифицирующей интерпретации.

Ляруи говорит:

История Алжира с 1830 по 1870 годы состоит из лжи: колонисты лгали, будто они хотят превратить алжирцев в подобие самих себя, тогда как в реальности их единственным стремлением было превратить алжирскую почву во французскую; военные лгали, будто они уважают местные традиции и образ жизни, тогда как в реальности их единственным интересом было править, затрачивая при этом наименьшие усилия; Наполеон III лгал, будто бы он строит арабское королевство, тогда как центральной его идеей

* Ibid. Р. 380. Более полный и свежий материал по этому вопросу см.: Buheiry Marwan R. The formation and Perception of the Modem Arab's World / Ed. Lawrence I. Conrad. Princeton: Darwin Press, 1989, в особенности Part 1, «European Perceptions of the Orient», где содержатся четыре статьи по поводу взаимоотношений Франции и Алжира в XIX веке. Одна из них касается Ток-вилля и ислама.

была «американизация» французской экономики и колонизация Францией Алжира.

Прибыв в Алжир в 1872 году, Тартарен Доде не находит там почти никаких следов обещанного ему «Востока», но вместо этого видит кругом заморскую копию его родного Тараскона. Для таких писателей, как Сегален и Жид, Алжир — это просто экзотическое место, где есть возможность обсудить свои собственные духовные проблемы — как у Жанин — и излечить их. Туземцам уделяют мало внимания, единственная цель их существования — создавать мимолетное возбуждение или дать повод испытать волю — не только для Мишеля в «Имморалисте», но также для героя Мальро Перкена на камбоджийском фоне в «Королевской дороге» («La Voie royales). Различия во французских репрезентациях Алжира, будь то грубые гаремные открытки, которые изучал Малек Аллоула (Malek Alloula),** или сложные антропологические конструкции, отрытые Фанни Колонна и Клодом Брахими (Fanny Colonna and Claude Brahimi),*** или яркие нарративные структуры, среди которых работы Камю являются столь важным примером, все их можно проследить до географической morte-main (здесь: мертвой хватки) французской колониальной практики.

Насколько бы глубоко ни воплощалось, переживалось и институциализировалось во французском дискурсе это предприятие, наши открытия в работах по географии и колониальной мысли начала XX века еще далеко не исчерпаны. «Колониальное величие и рабство» («Grandeur et servitude

*Laroui. History of the Magreb. P. 305.

**Cm.: Alloula. Colonial Harem.

*** Colonna Fanny and Brahimi Claude Haim. Du bon usage de la science coloniale // Le Mal de voir. Paris: Union Générale d'éditions, 1976.

coloniales») Альбера Саррота (Sarraut) ставит перед колониализмом цели не меньшего масштаба, чем биологическое единство человечества, «la solidarité humaine». Расы, неспособные использовать собственные ресурсы (т. е. туземцы на заморских территориях Франции), нужно вновь вернуть в человеческую семью; «c'est là pour le colonisateur, la contre-partie formelle de la prise de possession; elle enlève a son acte le caractère de spoliation; elle en fait une création de droit humain»* (Здесь, для колонизатора, имеется формальный аналог акта владения; он лишает акт характера грабежа и превращает его в порождение человеческого закона»). В своем классическом труде «Колониальная политика и раздел земель в XIX и XX веках» («la Politique coloniale et le partage du terre aux XIXe et XXe siècles») Жорж Харди (Georges Hardy) отваживается утверждать, что ассимиляция Францией колоний «a fait jaillir des sources d'inspiration et non seulement provoque l’apparition d’innombrables romans coloniaux, mais encore ouvert les esprits à la diversité des formes morales et mentales, incite les écrivains à des genres inédits d'exploration psychologique»** («вызвало взрыв воодушевления и привело не только к появлению многочисленных колониальных романов, но также открыло уму многообразие моральных и ментальных форм, подталкивая авторов к усвоению новых методов психологического исследования»). Книга Харди была опубликована в 1937 году; ректор Алжирской академии, он также был почетным директором Эколь Колониаль (Ecole Coloniale) и в своих опрометчиво декларативных заявлениях — непосредственным предшественником Камю.

* Sarraut Albert. Grandeur et servitude coloniales. Paris: Editions du Sagittaire, 1931. P. 113.

** Hardy Georges. La Politique coloniale et le partage du terre aux XIXe et XXe siècles. Paris: Albin Michel, 1937. P. 441.

Таким образом, романы и рассказы Камю довольно точно выявляют традиции, идиомы и дискурсивные стратегии освоения Францией Алжира. Он придает наиболее точную артикуляцию, выражает конечную эволюцию массивной «структуры чувства». Но для того, чтобы разглядеть эту структуру, мы должны продумать творчество Камю как метропо-лийную трансфигурацию колониальной дилеммы: они репрезентируют colon письмо для французской аудитории, чья личная история неразрывно связана с этим южным департаментом Франции; история, разворачивающаяся где-либо в ином месте — непостижима. Однако церемонии единения с территорией — проделанные Мерсо в Алжире, Тарру и Риё — в стенах Орана, Жанин — во время бессонной ночи в Сахаре — ироническим образом стимулируют у читателя сомнения по поводу необходимости таких утверждений. Когда насилие в прошлом Франции вспоминают так небрежно, эти церемонии становятся усеченным, чрезвычайно сжатым поминовением пережитков сообщества, которому некуда идти.

Ситуация Мерсо более радикальна, чем у других. Даже если допустить, что неудачно организованный суд (как верно отмечает Конор Круз О'Брайен, это самое неподходящее место судить француза за убийство араба) шел долго, сам Мерсо уже понимает итог. В конце концов он ощущает облегчение и вызов одновременно: «J'avais eu raison, j’avais encore raison, j’avais toujours raison. J’avais vécu de telle façon et j’aurais pu vivre de telle autre. J'avais fait ceci et je n'avais pas fait cela. Je n’avais pas fait cette autre. Et après? C’était comme si j’avais attendu pendant tout le temps cette minute et cette petite aube ou je serais justifié»* («Я был прав. Я снова был прав,

* Camus. Théâtre, Récits, Nouvelles. Paris: Gallimard, 1962. P. 1210.

я все еще был прав. Я жил так и мог жить этак. Я сделал это и не делал того. Я не сделал то, другое. И что же? Это было, как если бы я все это время ждал этого момента и этого рассвета, когда я буду оправдан»).

Здесь не остается никакого выбора, никакой альтернативы, никакой гуманной замены. Колонист одновременно воплощает и реальные человеческие усилия, которые предпринимает его сообщество, и отказ подчиниться несправедливой политической системе. Глубоко конфликтная сила самоубийственного признания Мерсо самому себе может появиться только из той специфической истории и того специфического сообщества. В конце концов он принимает самого себя, каким есть, и понимает почему его мать в богадельне решила выйти замуж: «elle avait joué à recommencer ... Si près de la mort, maman devait s'y sentir libre et prête à tout revivre»* («Она все начала сначала ... Стоя так близко к смерти, мать чувствовала себя свободной и готовой начать все сначала»). Мы сделали здесь то, что сделали, так что давайте повторим это еще раз. Эта трагическим образом лишенная сантиментов черствость оборачивается решительной способностью человека к обновленной генерации и регенерации. Читатели Камю увидели в «Постороннем» универсальность освобожденной экзистенции, сталкивающейся с безразличием космоса, и человеческой жестокостью, соприкасающейся с дерзким стоицизмом.

Вернуть «Постороннего» в географическое ядро, из которого исходит его нарративная траектория — значит понять его как более яркую форму исторического опыта. Как и творчество и место Оруэлла в Англии, безыскусный стиль Камю и неприкрашенное отражение социальной ситуации скрывают по-

* Ibid. Р. 1211.

разительно сложные противоречия, противоречия, которые не удается разрешить, истолковав, как это делали критики, его чувство преданности французскому Алжиру как иносказание удела рода человеческого. Именно на этом до сих пор строится его социальная и литературная репутация. Тем не менее, поскольку всегда существовала более сложная альтернатива первому суждению, к тому же отказ от территориальных захватов Франции и ее политического верховенства, сочувственное отношение к алжирскому национализму — для Камю кажутся совершенно неприемлемыми. В сравнении с литературой деколонизации того времени, французской или арабской — произведениями Жермена Тильона, Ка-теба Ясина, Фанона или Жене (Germaine Tillion, Kateb Yacine, Fanon, Genet) — нарратив Камю обладает негативной витальностью, в которой трагическая человеческая значимость колониальных событий обретает наивысшую ясность непосредственно перед собственным крахом. Они выражают печаль и уныние, которые так до конца и остались непонятыми и от которых мы так до конца не оправились.

Загрузка...