I. Империя, география и культура


Апелляции к прошлому — одна из самых распространенных стратегий в интерпретации настоящего. Подобные апелляции вдохновляет не только неприятие случившегося в прошлом и того, чем это прошлое было, но и неуверенность в том, что прошлое действительно прошло, закончено и закрыто. Или же оно, пусть и в иных формах, все еще длится? Эта проблема вдохновляет самые разнообразные дискуссии: о влиянии, о вине и суде, о текущем положении дел и приоритетах на будущее.

В одном из своих знаменитых критических эссе раннего периода T. С. Элиот поднимает сходный круг вопросов. И хотя повод, как и интенция эссе, носят чисто эстетический характер, его формулировки применимы и в других сферах опыта. Поэт, — говорит Элиот, — это, конечно же, индивидуальный талант, но творит он в рамках традиции, которую невозможно унаследовать просто так, но удается обрести лишь «тяжким трудом». Традиция, продолжает он,

прежде всего предполагает чувство истории, можно сказать, почти незаменимое для каждого, кто желал бы остаться поэтом и после того, как ему исполнится двадцать пять лет; а чувство истории в свою очередь предполагает понимание той истины, что прошлое не только прошло, но продолжается сегодня; чувство истории побуждает писать, не просто сознавая себя одним из нынешнего поколения, но ощущая, что вся литература Европы от Гомера до наших дней и внутри нее — вся литература собственной твоей страны существует единовременно и образует единовременный соразмерный ряд. Это чувство истории, являющееся чувством вневременного, равно как и текущего, — вневременного и текущего вместе, — оно-то и включает писателя в традицию. И вместе с тем оно дает писателю чрезвычайно отчетливое ощущение своего места во времени, своей современности.

Нет поэта, нет художника — какому бы искусству он ни служил, — чьи произведения раскрыли бы весь свой смысл, рассмотренные сами по себе.*

* Eliot T. S. Critical Essays. London: Faber & Fabet, 1931. P. 14—15. См.: Элиот Томас Стернз. Назначение поэзии. Статьи о литературе. Киев: AirLand, 1996.

Сила этого замечания, по моему мнению, в равной степени адресована критически мыслящим поэтам и критикам, чьи работы нацелены на глубокое понимание поэтического процесса. Главная идея состоит в том, чтобы даже если приходится полностью сознавать прошедший характер прошлого, нет способа полностью отделить прошлое от настоящего. Прошлое и настоящее взаимно формируют друг друга, каждое из них предполагает другое и в сугубо идеальном смысле, о котором говорит Элиот, каждое из них сосуществует с другим. Короче говоря, то, что предлагает Элиот, — это такое понимание литературной традиции, когда, с уважением относясь к последовательности времен, мы утверждаем, что традиция к ней не сводится. Ни прошлое, ни настоящее нельзя понять по отдельности, равно как нет поэта, нет художника, чьи произведения, рассмотренные сами по себе, раскрыли бы весь свой смысл полностью.

Однако осуществленный Элиотом синтез прошлого, настоящего и будущего идеалистичен и существенным образом зависит от его собственной частной истории.* Это понятие времени оставляет без внимания ту воинственность, с какой каждый индивид или общественный институт выясняют что является традицией, а что — нет, что имеет отношение к делу, а что — нет. Но в целом главная его идея вполне справедлива: то, каким образом мы понимаем или представляем прошлое, определяет наше понимание настоящего. Позвольте мне привести один пример. В ходе войны в Персидском заливе в 1990—1991 годах столкновение между Ираком и Соединенными Штатами стало следствием противодействия двух фундаментально противоположных

*См.: Lyndall Cordon. Eliot's Early Years. Oxford and New York: Oxford University Press, 1977. P. 49—54.

вариантов истории, каждый из которых официальные власти использовали в своих интересах. С точки зрения иракской партии Баас8 в современной истории отчетливо прослеживается неосуществленная надежда арабов на независимость, — надежда, очерняемая и «Западом», и всей сворой нынешних врагов арабов, таких как арабская реакция и сионизм. А потому кровавая оккупация Ираком Кувейта оправдывалась не только ссылками на Бисмарка, но еще и тем, что арабы якобы имели право исправить допущенную в отношении них несправедливость и вырвать у империализма одно из главных его приобретений. Напротив, согласно американской точке зрения на прошлое Соединенные Штаты вовсе не являются классической имперской державой, они лишь несут всему миру справедливость, преследуют тиранию и защищают свободу — где угодно и какой угодно ценой. Война неизбежно лоб в лоб столкнула эти трактовки прошлого.

Представления Элиота о сложных взаимоотношениях между прошлым и настоящим особенно важны в спорах по поводу значения слова «империализм». И само это слово, и стоящее за ним понятие сегодня настолько противоречивы, настолько обременены различного рода вопросами, сомнениями, полемикой и идеологическими допущениями, что ими стало трудно пользоваться. До некоторой степени эти споры касаются дефиниций и попыток понятийного различения: был ли империализм преимущественно экономическим явлением, как далеко он простирается, каковы его причины, носил ли он систематический характер, когда (или где) он завершается? Список имен тех, кто внес вклад в эту дискуссию в Европе и в Америке впечатляет: Каутский, Гильфердинг, Люксембург, Гобсон, Ленин, Шумпетер, Арендт, Магдофф, Поль Кеннеди. В последние годы в Соединенных Штатах вышли такие работы, как «Расцвет и падение великих держав» Поля Кеннеди, ревизионистская история Уильяма Аппельма-на Уильямса, Габриэля Колко, Ноама Хомского, Говарда Зина и Вальтера Лефебера (Lefeber). В то же время усердные попытки со стороны различных стратегов, теоретиков и прочих мудрецов оправдать и истолковать американскую политику как неимпериалистскую сделали вопрос об империализме и его применимости (или неприменимости) к Соединенным Штатам главной темой дня, причем активно обсуждаемой.

Эти авторитеты обсуждали в основном политические и экономические вопросы. Притом едва ли большое внимание было уделено тому, что, по моему убеждению, определяет привилегированную роль культуры в современном имперском опыте. Столь же мало внимания обратили на тот факт, что поистине глобальные свершения классического европейского империализма XIX и начала XX веков все еще сказываются на нашем времени. Едва ли есть жители Северной Америки, Африки, Европы, Латинской Америки, Индии, Карибских островов и Австралии, которых не затронули бы империи прошлого. Прежде всего это Британская и Французская империи, которые контролировали обширные территории: Канаду, Австралию, Новую Зеландию, колонии в Северной и Южной Америках и в Кариб-ском бассейне, обширные куски Африки и Среднего и Дальнего Востока (Гонконг оставался британской колонией до 1997 года), весь Индийский субконтинент, — все это попало под власть Англии и Франции и в свое время вышло из-под их владычества. К тому же следует вспомнить Соединенные Штаты и Россию, а также менее крупные европейские страны, не говоря уже о Японии и Турции. На протяжении всего или части XIX века это были имперские державы. Модель доминионов, или владений, заложила основы того, что ныне действительно является глобальным миром. Электронные коммуникации, всемирные торговые связи, доступность ресурсов, информации о погодных процессах и экологических изменениях, туризм, — все это свело воедино даже самые отдаленные уголки мира. По моему мнению, эти модели первоначально были созданы и стали возможны именно благодаря империям эпохи модерна.

Сегодня я, в соответствии со своим темпераментом и философскими позициями, негативно отношусь к масштабным системосозидающим и обобщающим историческим теориям. Но должен признаться, что, изучив и реально пожив в империях модерна, я был поражен их неустанной экспансией и безжалостным интеграционным импульсом. Будь то Маркс или консервативные авторы вроде Дж. Р. Сили (Seeley),9 современные аналитики, например Д. К. Филдхаус и К. К. Элдрижд (D. К. Field-house, С. С. Eldridge) (чья «Миссия Англии» является в этом отношении центральной работой),* каждому из них было ясно, что Британская империя вобрала в себя все это и сплавила в единое целое. Эта и другие империи вместе и сделали мир единым. Однако никто в отдельности (и уж, конечно же, не я) не в состоянии охватить этот имперский мир целиком.

Когда мы читаем дебаты между современными историками Патриком О'Брайеном** и Дэвисом и Хаттенбеком (в чьей важной работе «Мамона и погоня за империей» предпринята попытка количест-

* Eldridge С. С. England's Mission: The Imperial Idea in the Age of Gladstone and Disraeli, 1868—1880. Chapel Hill: University of North Carolina Press, 1974.

** O'Brien Patrick. The Costs and Benefits of British Imperialism // Past and Present. 1988. N 120.

венного анализа реальной доходности империй)* или более ранние дебаты, такие как спор Робинсона—Галлагера** или работы по зависимости и мировому накоплению экономистов Гундера Франка и Самира Амина,*** мы как историки литературы и культуры должны спросить, какое все это имеет отношение к интерпретации викторианского романа, например, или к французской историографии, к итальянской опере или к немецкой метафизике аналогичного периода? Мы подошли к тому пункту в нашей работе, когда уже не можем более игнорировать империи и имперский контекст в своих исследованиях. Рассуждать, как это делает О'Брайен, о «пропаганде имперской экспансии, которая породила иллюзию безопасности и ложные надежды на высокие прибыли для тех, кто инвестирует за грани-цеи», на деле означает говорить об атмосфере, созданной одновременно и империями, и романами, расовой теорией и географическими спекуляциями, концепцией национальной идентичности и городской (или сельской) рутиной вместе. Фраза «ложные надежды» отсылает нас к роману «Большие надежды», «инвестирование за границей» напоминает о Джозефе Седли и Бекки Шарп, «порожденные иллюзии» предполагают «Утраченные иллюзии» — совпадения между культурой и империализмом бросаются в глаза.

* Davis Lance Е. and Huttenback Robert A. Mammon and the Pursuit of Empire: The Political Economy of British Imperialism, 1860—1920. Cambridge: Cambridge University Press, 1986.

**Cm.: Louis William Roger, ed. Imperialism: The Robinson and Gallagher Controversy. New York: New Viewpoints, 1976.

*** Например: Frank André Gunder. Dependent Accumulation and Underdevelopment. New York: Monthly Review, 1979; а также: Amin Samir. L'Accumulation à l'échelle mondiale. Paris: Anthropos, 1970.

**** O'Brien. Costs and Benefits. P. 180—181.

Не так-то просто соединить между собой столь различные сферы, показать роль культуры в имперской экспансии, понять, как искусство сохраняет свой уникальный вклад и в то же время проследить его разнообразные связи. Но я утверждаю, что мы должны попытаться сделать это, рассмотреть искусство в глобальном, мировом контексте. Речь идет о территории и владениях, географии и власти. Все, что имеет отношение к человеческой истории, имеет свои корни в земле. Это означает, что мы должны думать о местообитании. Но это также означает, что народы, которые стремятся к расширению территории, должны что-то делать с живущими там аборигенами. На неком исходном уровне империализм означает мысль о землях, их освоении и контроле над землями, которые вам не принадлежат, которые находятся где-то очень далеко, на которых живут и которыми владеют совсем другие люди. По разным причинам это влечет к себе одни народы и зачастую приводит к несказанной нищете другие. Тем не менее историки литературы, изучающие, например, творчество великого поэта XVI века Эдмунда Спенсера,10 обычно не связывают его кровожадные планы относительно Ирландии, где, по его убеждению, британская армия должна была почти полностью уничтожить коренное население с его поэтическими достижениями или с историей британского правления в Ирландии, которое продолжается и по сей день.

В связи с задачами этой книги я сконцентрировал внимание на борьбе за землю и за населяющие ее народы. Я предпринял своего рода географическое исследование исторического опыта, имея при этом в виду, что на самом деле земля — это единый мир, где пустых и ненаселенных территорий практически нет. Точно так же, как никто из нас не может быть вне географии, никто не может быть полностью свободен и от борьбы за географию. Эта борьба сложна и интересна, поскольку касается не только солдат и пушек, но также и идей, форм, образов и грез.

Довольно большое число людей в так называемом западном мире, мире метрополий, равно как и их оппоненты в Третьем мире, в бывших колониях, разделяют то чувство, что эра высокого или классического империализма, кульминация которого приходится на время, которое историк Эрик Хобсбаум остроумно назвал «веком империй» и которое более или менее формально завершилось после Второй мировой войны вместе с демонтажом великой колониальной системы, так или иначе продолжает оказывать значительное культурное влияние и в настоящем. По целому ряду причин они вновь ощущают потребность понять прошедший или непрошедший характер прошлого, и эта потребность накладывает отпечаток на восприятие настоящего и будущего.

В центре этого восприятия стоит факт, который немногие решатся оспаривать, а именно, что на протяжении XIX века беспрецедентная мощь — по сравнению с которой мощь Рима, Испании, Багдада или Константинополя в свое время показалась бы куда менее внушительной — была сконцентрирована в Англии и во Франции, а позднее и в других западных странах (в особенности в Соединенных Штатах). Этот век стал кульминацией «возвышения Запада», чья мощь позволила имперским метрополиям приобрести и аккумулировать территории и подвластное население (subjects) воистину поразительных масштабов. Считается, что в 1800 году западные державы номинально владели 55 %, а реально — 35 % всей земной поверхности, а к 1878 году эта пропорция составляла уже 67 %, при этом она прирастала на 83 000 кв. миль ежегодно. К 1914 году ежегодный прирост достиг поразительной цифры в 240 000 кв. миль, и Европа в целом владела примерно 85 % всей земли в виде колоний, протекторатов, зависимых территорий, доминионов и содружеств.* Никогда еще в истории общая величина колоний не была столь велика, никогда еще подчинение не было столь полным, никогда прежде силы колоний и западных метрополий не были настолько неравны. А в результате, утверждает Уильям Макнейл в книге «Погоня за властью», «мир, как никогда прежде, слился в одно взаимосвязанное целое».** Да и в самой Европе к концу XIX века едва ли нашелся бы уголок жизни, не затронутый фактом существования империи. Экономики изголодались по заморским рынкам, сырью, дешевой рабочей силе и фантастически прибыльной земле, а ведомства обороны и иностранных дел были все более и более поглощены управлением столь обширными участками отдаленных территорий и сонмами порабощенных народов. Никогда еще западные державы не вели столь жесткую, а подчас и жестокую борьбу с другими такими же державами за рост числа колоний. Все империи модерна, как утверждает В. Г. Кирнан,*** повторяли одна другую: они неустанно трудились над заселением, освоением, изучением и, конечно, управлением территориями, находившимися под их юрисдикцией.

Опыт Америки, разъясняет Ричард Ван Альстайн в книге «Рост Американской империи», с самого начала строился на идее «империи — доминиона, госу-

* Magdof Harry. Imperialism: from the Colonial Age to the Present. New York-Monthly Review, 1978. P. 29 and 35.

** McNeill William H. The Pursuit of Power: Technology, Armed Forces and Society Since 1000 A. D. Chicago: University of Chicago Press, 1983. P. 260—261.

***Kiernan V. G. Marxism and Imperialism. New York: St Martin's Press, 1974. P. 111.

дарства или верховной власти, которые прирастают в населении и территории, в силе и мощи».* Ей предстояло заявить права на территорию Северной Америки и отвоевать ее (причем с поразительным успехом); ей нужно было добиться господства над туземными народами, теми или иными способами истребить или переселить их, а затем, по мере того как государство взрослело и превращалось в господина половины мира, ей предстояло объявить отдаленные земли сферой жизненных интересов Америки, а затем вторгнуться и отвоевать их, например Филиппины, Карибский регион, Центральную Америку, «Пиратский берег»,11 отдельные регионы Европы и Среднего Востока, Вьетнам, Корею. Любопытно тем не менее, что тезис об исключительности Америки, ее альтруизме был столь влиятелен, что «империализм» как термин и как идеологию в отношении культуры, политики и истории Соединенных Штатов использовали лишь время от времени, да и то лишь в последнее время. Однако связь между имперской политикой и культурой носит поразительно непосредственный характер. Американский подход к «величию» Америки, иерархии рас, опасности других революций (американская же революция не в счет, она считается абсолютно уникальной и неповторимой**) оставался неизменным. Он диктовал условия, затушевывал реалии империи, при этом защитники заморских интересов Америки настаивали на невинности американцев, которые только и делают, что творят добро и сражаются за свободу. Пайл, персонаж романа Грэма Грина «Тихий америка-

* Van Alstyne Richard W. The Rising American Empire. New York: Norton, 1974. P. 1. См. также: LaFeber Waiter. The New Empire: An Interpretation of American Expansion. Ithaca: Cornell University Press, 1963.

Jcic J

Cm.: Hunt Michael H. Ideology and U. S. Foreign Policy. New Haven: Yale University Press, 1987.

нец», с беспощадной точностью воплощает в себе подобную культурную форму.

Тем не менее для жителей Англии и Франции XIX века империя без всякого смущения была главной темой культурного внимания. Уже одни только британская Индия и французская Северная Африка сыграли важнейшую роль в воображении, экономике, политической жизни и социальной ткани британского и французского обществ, соответственно. Даже если упомянуть такие имена, как Делакруа, Эдмунд Бёрк, Рёскин, Карлейл, Джеймс и Джон Стюарт Милли, Киплинг, Бальзак, Нерваль, Флобер и Конрад, мы затронем лишь малую часть гораздо более обширной реальности, в сравнении с той, которую сумел охватить даже их выдающийся совокупный талант. Среди них были ученые, администраторы, путешественники, торговцы, парламентарии, купцы, писатели, теоретики, спекулянты, авантюристы, визионеры, поэты и великое множество разнообразных отбросов общества и бродяг, так или иначе связанных с этими двумя имперскими державами, каждая из которых внесла свой вклад в формирование колониальных реалий в самом сердце жизни метрополии.

Термин «империализм» в том смысле, в каком я буду его употреблять, означает практику и теорию, а также отношение доминирующего центра-метрополии к управляемым им отдаленным территориям. «Колониализм», почти всегда выступающий следствием империализма, это создание поселений на отдаленных территориях. Как говорит Майкл Дойл, «империя — это отношение, формальное и неформальное, при котором одно государство контролирует эффективный политический суверенитет другого политического общества. Этих целей можно достичь при помощи силы, политического сотрудничества, экономической, социальной или культурной зависимости. Империализм — это всего лишь процесс или политика установления или поддержания империи».* В наше время неприкрытый колониализм по большей части ушел в прошлое. Империализм сохраняется там, где он всегда и был, в виде своего рода общей культурной сферы, равно как и специфической политической, идеологической, экономической и социальной практики.

Ни империализм, ни колониализм не являются простыми актами накопления и приращения. Оба они поддерживаются и, возможно, даже приводятся в движение мощными идеологическими образованиями, которые включают в себя представление о том, что определенные территории и народы нуждаются и даже взывают о господстве над ними, а также связанные с таким господством формы знания. Словарь классической имперской культуры XIX века полон такого рода терминами и концептами, как «низшие», или «подчиненные расы», «второстепенные нар’оды», «зависимость», «экспансия» и «власть». На основе имперского опыта прояснялись, проверялись, подвергались критике или отвергались представления о культуре. Что касается курьезной, хотя в принципе и допустимой идеи, которую век назад проповедовал Дж. Р. Сили, будто некоторые заморские европейские империи первоначально появились по недоразумению, случайно, то это никоим образом не характеризует непоследовательность, упорство и систематичность завоеваний и администрирования, не говоря уже об усилении власти и самом их присутствии. Как сказал Дэвид Ландес в «Освобожденном Прометее», «решение определенных европейских держав ... основать „плантации“, т. е. относиться к своим колониям как

* Doyle Michael W. Empires. Ithaca: Cornell University Press, 1986. P. 45.

к длительным предприятиям, было, что бы там ни говорили о морали, весьма важным новшеством».* Именно этот вопрос меня здесь и интересует: если был первоначальный, возможно, еще неясно сформулированный и мотивированный импульс к империи, направленный от Европы на весь остальной мир, как случилось, что эти идея и практика обрели последовательность и плотность длительного предприятия, как это в действительности и было во второй половине XIX века?

Первенство британской и французской империй никоим образом не затушевывает весьма значительную экспансию Испании, Португалии, Голландии, Бельгии, Германии, Италии в эпоху модерна и, хотя и несколько иным образом, России и Соединенных Штатов. Однако Россия наращивала свои имперские просторы почти исключительно за счет соседних территорий. В отличие от Британии или Франции, которые совершили прыжок за тысячи миль от собственных границ на другие континенты, Россия поглощала те земли и народы, которые непосредственно с нею соседствовали, что вело к поступательному движению на восток и на юг. Но в случае Британии и Франции значительная удаленность привлекательных территорий требовала планирования обширного круга интересов. Именно этот момент находится в центре моего внимания отчасти потому, что меня интересует исследование культурных форм и создаваемых ими структур чувства, а отчасти потому, что заморские владения — это тот мир, в котором я сам вырос и где продолжаю жить. Совместный статус сверхдержав, России и Америки, приобретенный ими менее полувека назад, исходит из весьма различных обстоятельств и различных

* Landes David. The Unbound Prometheus: Technological Change and Industrial Development in Western Europe from 1750 to the Present. Cambridge: Cambridge University Press, 1969. P. 37.

имперских траекторий. Существует множество форм доминирования и ответных реакций на них, но темой этой книги является лишь одна из них — «западная» — вместе с той ответной реакцией, которую она порождает.

В экспансии великих западных держав выгода и надежда на выгоду в будущем играют чрезвычайно большую роль, как об этом откровенно свидетельствует на протяжении многих веков погоня за специями, сахаром, рабами, каучуком, хлопком, опиумом, оловом, золотом и серебром. Конечно, была также и инерция инвестиций в уже существующие предприятия, традиция, рынок или институциональные силы, поддерживавшие данные предприятия. Но империализм и колониализм — это нечто большее. Была также некая тяга к ним помимо и сверх всякой выгоды, тяга, постоянно возобновляющаяся, которая, с одной стороны, позволила вполне благопристойным мужчинам и женщинам принять мысль о том, что отдаленные территории и населяющие их туземцы должны быть покорены и подчинены, а с другой — восполнить энергию метрополий таким образом, чтобы те же благопристойные люди могли воспринимать империю как долговременную, почти метафизическую обязанность управлять подчиненными, второстепенными или менее развитыми народами. Не следует забывать, что в самих метрополиях практически не было противодействия империям, хотя зачастую они создавались и развивались при неблагоприятных, а подчас даже невыгодных условиях. Колонистам не просто предстояли большие трудности, существовала также опасная физическая диспропорция между небольшим числом европейцев, находящихся невероятно далеко от дома, и куда большим числом туземцев, находящихся на родной земле. В Индии, например, к 1930-м годам всего лишь 4000 британских государственных служащих при поддержке 60 000 солдат и 90 000 гражданских (в основном, бизнесменов и духовенства) контролировали страну с населением в 300 миллионов человек.* В этом угадываются воля, уверенность в себе и даже высокомерие, необходимые для того, чтобы поддерживать такое состояние дел, но так же, как мы увидим это в текстах «Поездки в Индию» и «Кима», подобное отношение столь же важно, как и численность людей в армии и на государственной службе, как и миллионы фунтов, полученные Англией из Индии.

Поскольку предприятие империи зависит от идеи создать империю, как это столь мощно ощутил Конрад, истоки его следует искать в культуре. Лишь позднее империализм приобретает цельность и связность, определенный опыт, а фигуры правителя и подчиненных появляются также и в культуре. Как выразился один проницательный современный исследователь империализма:

Современный империализм представляет собой совокупность элементов, имеющих различный вес, присутствие которых можно проследить в любую историческую эпоху. Возможно, их конечные причины, как и причины войны, следует в меньшей степени искать в осязаемом материале, чем в непростых напряжениях в обществах, деформированных классовым расслоением, и в их отражении в людских умах в виде деформированных идеей.

Один точный показатель того, как подобные напряжения, неравенства и несправедливости в собственном обществе, в метрополии преломились в им-

* Smith Топу. The Pattern of Imperialism: The United States, Great Britain, and the Late Industrializing World Since 1815. Cambridge: Cambridge University Press, 1981. P. 52. Смит цитирует по этому поводу Ганди.

**Kiernan. Marxism and Imperialism. P. 111.

перской культуре, дал выдающийся консервативный историк империи Д. К. Филдхаус. «Основу имперской власти, — говорит он, — составлял духовный настрой колониста. Именно принятие им субординации — будь то через позитивное чувство общности интереса с материнским государством или через отсутствие какой-либо иной альтернативы — сделало империю прочной».* Филдхаус говорит о белых колонистах в обеих Америках, однако его позицию можно расширить: прочность и устойчивость империи поддерживается с обеих сторон — и со стороны правителей, и со стороны находящихся далеко-далеко подчиненных, и у каждой из сторон в свою очередь имеется собственное толкование их общей истории, свой взгляд, свой исторический смысл, свои эмоции и традиции. Воспоминания алжирского интеллектуала о колониальном прошлом его страны сегодня фокусируются исключительно на таких событиях, как вооруженные нападения французов на деревни и пытки узников тюрем во время войны за независимость, а также ликование по поводу обретения свободы в 1962 году. Для его французского оппонента, который, возможно, сам принимал участие в алжирских событиях или его семья проживала в Алжире, — это груз воспоминаний о «потере» Алжира, более позитивная оценка миссии французской колонизации — с ее школами, хорошо спланированными городами, приятной жизнью и, возможно, даже тем чувством, что «смутьяны» и коммунисты нарушили идиллию взаимоотношений между «нами» и «ними».

Эра империализма, расцвет которого пришелся на XIX век, по большей части завершена: Франция

* Fieldhouse D. К. The Colonial Empires: A Comparative Survey from the Eighteenth Century. 1965; rprt. Houndmills: Macmillan, 1991. P. 103.

и Британия после Второй мировой войны отказались от самых своих главных владений, менее значительные державы также ушли из заморских доминионов. Тем не менее, еще раз вспоминая слова T. С. Элиота, отметим, что, хотя данная эра может быть довольно четко очерчена, значение имперского прошлого к этому не сводится, оно затрагивает жизненные реалии сотен миллионов людей. Оно продолжает существовать в виде общей памяти и взрывоопасного материала культуры, идеологии и политики, оставаясь при этом весьма значительной силой. Франц Фанон говорит: «Мы должны решительно отказаться от ситуации, на которую нас пытаются обречь западные страны. Колониализм и империализм еще не расплатились по счетам, когда спустили свой флаг и вывели полицию с наших территорий. В течение веков [иностранные] капиталисты вели себя в слаборазвитых странах как настоящие преступники».* Мы должны критически переоценить ностальгию по империи, равно как гнев и возмущение, которые она вызывает у тех, кто испытал на себе бремя угнетения. Мы должны попытаться внимательно и целостно рассмотреть культуру, вскормившую имперские чувства, мысли и, помимо всего прочего, имперское воображение. Мы также должны попытаться понять гегемонию имперской идеологии, которая к концу XIX века полностью охватила те культуры, чьими наиболее положительными сторонами мы восхищаемся до сих пор.

По моему убеждению, сегодня в нашем критическом сознании присутствует серьезный разрыв, который позволяет нам проводить большую часть времени, исследуя эстетические теории, например

* Fanon Frantz. The Wretched of the Earth, trans. Constance Farrington, 1961; rprt. New York: Grove, 1968. P. 101.

Карлейля или Рёскина, при этом вовсе не упоминая о влиянии их идей на покорение низших народов и захват колониальных территорий. Обращаясь к другому примеру, до тех пор, пока мы не поймем, как великий европейский реалистический роман осуществлял одну из главный своих задач — практически неприметную поддержку одобрения обществом заморской экспансии, одобрение, где, по словам Дж. А. Гобсона, «корыстные цели, вдохновляющие империализм, прикрываются защитным цветом ... бескорыстных мотивов»,* таких как филантропия, религия, наука и искусство — мы превратно будем понимать и значение культуры, и ее резонанс в империи — и тогда, и сейчас.

Это вовсе не означает огульного осуждения или критики европейского, или шире — западного искусства и культуры. Никоим образом! Я всего лишь хочу выяснить, как разворачивается империалистический процесс вне и помимо уровня экономических законов и политических решений и — через предрасположенность, через авторитет вполне узнаваемых культурных образований, через продолжение консолидации в сфере образования, литературы и изобразительных и музыкальных искусств — проявляется на ином весьма существенном уровне, уровне национальной культуры, которую мы зачастую выделяем как сугубое царство вечных интеллектуальных памятников, свободных от непосредственной связи с мирским (worldly). Уильям Блейк об этом говорит вполне откровенно: «Основа империи, — рассуждает он в аннотации к „Разговорам11 Рейнольдса, — это искусство и наука. Уберите их или дайте им прийти в упадок, и империи больше

* Hobson J. A. Imperialism: A Study. 1902; rprt. Ann Arbor; University of Michigan Press, 1971. P. 197. См.: Гобсон Дж. Империализм. Л.: Прибой, 1921. С. 161.

нет. Империя следует за искусством, а не наоборот, как то полагают англичане».*

Какова связь между преследованием национальных имперских интересов и общенациональной культурой? Последние интеллектуальные и академические поветрия склонны их разделять: большинство ученых — это специалисты, и основное внимание, наделяемое статусом экспертного, они уделяют вполне самостоятельным темам, т. е. викторианскому индустриальному роману, французской колониальной политике в Северной Африке и т. д. Тенденция областей исследования и специализаций дробиться и множиться, как я давно утверждаю, препятствует пониманию целого, если речь идет о характере, интерпретации, направлении или тенденции движения опыта культуры. Потерять из виду или игнорировать национальный или международный контекст, скажем, в изображении Диккенсом викторианских предпринимателей и сфокусироваться только на внутреннем соотношении их ролей в романе — означает упустить существенную связь между литературным творчеством Диккенса и его историческим миром. Важно понимать, что такая связь не снижает и не умаляет значимости романа как произведения искусства. Напротив, именно из-за привязанности к мирскому (worldliness), из-за сложных связей с реальным окружением, они тем более интересны и тем более ценны как произведения искусства.

В самом начале романа «Домби и сын» Диккенс стремится подчеркнуть всю важность для Домби рождения сына:

* Selected Poetry and Prose of Blake, ed. Northrop Frye. New York: Random House, 1953. P. 447. Вот одна из немногих работ, раскрывающих антиимпериалистическую направленность Блейка: Erdman David V. Blake: Prophet Against Empire. New York: Dover, 1991.

Земля была создана для Домби и Сына, дабы они могли вести на ней торговые дела, а солнце и луна были созданы, чтобы озарять их своим светом... Реки и моря были сотворены для плавания их судов; радуга сулила им хорошую погоду; ветер благоприятствовал или противился их предприятиям; звезды и планеты двигались по своим орбитам, дабы сохранить нерушимой систему, в центре коей были они. Обычные сокращения обрели новый смысл и относились только к ним: A. D. отнюдь не означало anno Domini (В лето [от рождества] господня (лат.).), но символизировало anno Dombei (В лето [от рождества] Домби (лат.).) и Сына.*

Как описание высокомерной самоуверенности Домби, его нарцистической невнимательности, его не терпящих возражения планов относительно едва появившегося на свет ребенка, этот отрывок вполне понятен. Но не следует ли также спросить, как только могло Домби прийти в голову, что вся вселенная и вся полнота времен существовали лишь ради того, чтобы он мог вести торговые дела? В этом отрывке (который занимает в романе далеко не центральное место) просматривается также характерное для английского романиста периода 1840-х годов допущение: как сказал Реймонд Уильямс, это был «решительный период, когда формировалось и искало подходящее выражение осознание того, что наступила новая фаза цивилизации». Но тогда почему же Уильямс умудряется описывать «это преобразую-щее, освобождающее и тревожное время», вовсе не упоминая Индию, Африку, Средний Восток и Азию, коль скоро именно там эта трансформация

* Dickens Charles. Dombey and Son. 1848; rprt. Harmondsworth: Penguin, 1970. P. 50. Цит. по: Диккенс Ч. Собр. соч. T. 13. M.: Xy-дож. лит., 1959. С. 12.

** Williams Raymond. Introduction // Dickens. Dombey and Son. P. 11—12.

британской жизни ширилась и набирала силу, как мимоходом показывает нам Диккенс?

Уильямс, конечно, великий критик, чьими работами я искренне восхищаюсь и у которого я многому научился, но при всем том я вижу существенную ограниченность в его убеждении, будто английская литература посвящена в основном Англии, — а именно такова центральная идея всех его работ. И подобные представления разделяют с ним большинство ученых и критиков. Более того, занимающиеся исследованием романа ученые в большей или меньшей степени придерживаются точно таких же взглядов (хотя Уильямс и не из их цеха). Похоже, что эти привычки направляются мощным, пусть и неопределенным, представлением об автономии литературных произведений, тогда как я пытаюсь в этой книге показать, что литература сама постоянно отсылает нас к своей связи с заморской экспансией Европы, тем самым порождая то, что Уильямс называет «структурами чувства» (structures of feeling), которые поддерживают, развивают и консолидируют имперскую практику. Конечно, Домби — это еще не сам Диккенс и далеко не вся английская литература в целом, но тот способ, каким Диккенс передает эгоизм Домби, напоминает, пародирует и, наконец, зависит от испытанного и истинно имперского лозунга свободной торговли, торгового этоса Британии. Его смысл заключается прежде всего в неограниченных возможностях коммерческой деятельности за рубежом.

Эти вопросы нельзя отрывать от понимания романа XIX века — не более, чем вообще можно отделить литературу от истории и общества. Подобная автономия произведений искусства предполагает своего рода отделенность, которая, как мне кажется, налагает ряд ограничений, совершенно не вытекающих из самих произведений. Однако я сознательно воздерживался от развертывания полностью отработанной теории о связи, между литературой и культурой, с одной стороны, и империализмом — с другой. Напротив, я надеюсь, что связи сами проявятся в различных текстах вместе со своим окружением (окружающим контекстом) — империей — и уже тогда устанавливать связи, развивать, уточнять, расширять или критиковать. Ни культура, ни империализм не являются инертными, и точно так же сложны и динамичны представленные в историческом опыте связи между ними. Главная моя цель не разделить, но соединить. Мой интерес обусловлен принципиальными философскими и методологическими причинами. Я считаю, что культурные формы имеют смешанный, гибридный характер, они, так сказать, нечисты. Настало время соединить это понимание с их действительностью в культурном анализе.

Загрузка...